Семья, Отец, Дом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Семья, Отец, Дом

Р. К. Что вам известно о ваших дедах и прадедах?

Л. С.Единственный прадед, о котором я кое-что слышал, это Роман Фурман, и знаю я о нем только то, что он был «высокопревосходительством», прибыл из Прибалтийского края и доводился также предком Дягилеву, благодаря чему с Дягилевым я состою в дальнем родстве. О моих дедах я знаю тоже очень мало. Игнац Стравинский славился главным образом своими эскападами с женщинами, и в детстве до меня дошли рассказы о его донжуанстве. Его амурные похождения не прекращались вплоть до глубокой старости, досаждая моему чрезвычайно добродетельному отцу. Он был поляком, следовательно — католиком, а бабушка, Александра Скороходова — православной; согласно русским законам, дети от родителей разного вероисповедания должны были быть православными, поэтому мой отец был крещен в православную веру. Римский любил поддразнивать меня, говоря: «Итак, имя вашего деда Игнац? Тут пахнет католиком». Кирилл Холодовский — дед со стороны матери — родился в Киеве и был малороссом, как называли киевлян. Он служил министром земледелия и состоял при знаменитом царском «Совете тридцати». Он умер от туберкулеза, и с тех пор этот недуг поражал членов нашей семьи: моя жена Екатерина Носенко, ее мать (моя тетка) и наша старшая дочь умерли от туберкулеза; моя младшая дочь и внучка провели многие годы в туберкулезных санаториях; сам я тоже страдал от этой болезни в. разные периоды жизни, серьезнее всего в 1939 г., когда я провел пять месяцев в санатории в Сансельмоз. (И)

Р. К. Что вы можете рассказать о своих родителях?

И. С. Я знаю только, что они познакомились и поженились в Киеве, на родине матери, где отец пел партии первого баса на сцене Киевского оперного театра. В бытность студентом юридического факультета Нежинского лицея мой отец обнаружил у себя хороший голос (бас) и слух. Он перешел ив лицея в Санкт-Петербургскую консерваторию, где поступил в класс профессора Эве- рарди; его школа пения была так же знаменита, как школа скрипичной игры Ауэра. По окончании консерватории отец принял приглашение Киевского оперного театра, на сцене которого пел несколько лет, пока не почувствовал себя подготовленным для подмостков сперного театра в Санкт-Петербурге. (II)

Р. К. Помимо отца, обладал ли кто-нибудь в предыдущих поколениях музыкальными способностями?

И. С~Думаю, что нет. По крайней мере, я никогда не слышал от отца или матери о каком-нибудь музыкальном таланте их родителей или дедов; мой отец считал свои музыкальные слух и память своего рода феноменом вопреки законам менделизма. [24] Мне следовало бы, однако, добавить, что мать была настоящей пианисткой, хорошо играла с листа и в продолжение всей своей жизни понемногу интересовалась музыкой. (II)

Р. К. Как получилось, что вы родились в Ораниенбауме, иначе говоря, почему ваша еемья переехала туда из Санкт- Петербурга?

Я. С. Ораниенбаум был приятным приморским местечком, раскинувшимся вокруг дворца XVIII века. Он обращен лицом к Кронштадту, и родители отправились туда за месяц до моего рождения, чтобы насладиться воздухом раннего лета. После моего рождения мы никогда больше не возвращались в Ораниенбаум, и я никогда его больше не видел (если можно сказать, что я видел его тогда). Мой друг Шарль-Альбер Сэнгриа, критикующий «интернациональный стиль Стравинского», имел обыкновение называть меня «мэтр из Ораниенбаума». (II)

Р. К. Можете ли вы описать характер вашего отца?

И. С. О-о, он был не очень commode. [25] Он внушал мне постоянный страх, и это, я полагаю, сильно испортило мой собственный характер. Он был человеком необузданного темперамента, и жить с ним было трудно. Он терял контроль над собой, когда впадал в гнев — внезапно, не считаясь с тем, где находится. Помню, я испытал страшное унижение на улице курорта Хом- бург, когда он внезапно приказал мне вернуться в наш номер гостиницы — мне шел одиннадцатый или двенадцатый год, — а когда, вместо того чтобы сразу послушаться его, я надулся, он устроил тут же на улице громкий скандал. Он бывал нежен со мной лишь когда я болел — что кажется мне прекрасным оправданием для возможной у меня склонности к ипохондрии. Для > того ли, чтобы добиться от него ласки, или по другой причине, но в тринадцать лет я заболел плевритом, а затем некоторое время болел туберкулезом. В этот период отец совершенно переменился ко мне, и я простил ему все, что случалось прежде. Он, как мне казалось, чуждался не только своих детей, но и окружающих. Мертвым он произвел на меня большее впечатление, чем когда-либо в жизни. Однажды он упал на сцене театра жчерез некоторое время внезапно пожаловался на сильную боль в спине в месте, ушибленном при падении. Он отправился в Берлин для

лечения рентгеном, но рак — а это действительно был рак — настолько распространился, что надежды на выздоровление не оставалось. Через полтора года он умер на кушетке в своем кабинете, говоря: «Я чувствую себя так хорошо, совсем хорошо». Его смерть сблизила нас. (II)

Р. К. А каким характером обладали ваша мать и братья?

И. С. Из всей нашей семьи я был близок только с братом Гурием. По отношению к матери я испытывал только чувство «долга», а все мои симпатии были сосредоточены на няне Берте. Она была немкой из Восточной Пруссии и почти не говорила по- русски; немецкий язык был языком моей детской. Вероятно, мне следовало бы осуждать Берту за то, что она меня портила (вроде того, как Байрона, должно быть, портила Мей Грей в Эбер- дине), но я не осуждаю ее. Потом она нянчила моих детей, и к моменту смерти в Морж в 1917 г. исполнилось сорок лет ее пребывания в нашей семье. Я грустил по ней больше, чем позднее по матери* Если я вообще вспоминаю своих старших братьев, то помню лишь, как сильно они мне досаждали. Роман учился на юридическом факультете. В одиннадцатилетнем возрасте он заполучил дифтерит, что отозвалось на его сердце и через десять лет убило. Я считал его очень красивым и гордился им, но близость с ним была невозможна, так как он проявлял полное равнодушие к музыке.

Юрий — Георгий — был гражданским инженером и продолжал работать архитектором в Леницграде до самой смерти 1941 г. Мы не были близки с ним ни в детстве, ни позднее. После моего отъезда из России он никогда не писал мне, и в последний раз я видел его в 1908 г. Его жена, однако, написала мне однажды в Париж, а в 1925 г. их старшая дочь Татьяна навестила меня там. Юрий умер незадолго до немецкого нашествия, как мне стало известно от некоего г-на Бородина, друга старшего сына Рим- ского-Корсакова, обыкновенно присылавшего мне откуда-то с Лонг-Айленда [26] письма с новостями о моих друзьях в России; от него я узнал о смерти Андрея Римского-Корсакова (но я знал об этом также от Рахманинова), Максимилиана Штейнберга и, под конец, Юрия.

Подобно Роману и мне, Гурий начал карьеру в качестве студента юридического факультета. Однако он унаследовал голос и слух отца и решил стать певцом. Он предпочел не поступать в консерваторию, а учиться частным образом у знаменитого петербургского певца Тартакова; в 1912—14 гг. он пел как профессионал на сцене одного частного оперного театра в Санкт-Петер- бурге. К моему большому сожалению, я не слышал, его на сцене. Дягилев же слышал и считал Гурия хорошим певцом. У него был баритон, похожий по тембру на голос отца, но не такой низкий. Я сочинил для него романсы на стихи Верлена и всегда очень жалел, что он не дождался возможности исполнить их на эстраде. Он был призван в армию в начале войны 1914 г., послан на южный фронт с отрядом Красного Креста и умер от скарлатины в апреле 1917 г. Он погребен рядом о отцом на петербургском кладбище Александро-Невской лавры, позднее превращенном в некрополь деятелей литературы и искусства. Отец был похоронен на кладбище Новодевичьего монастыря, а в 1917 г. его прах перенесли на кладбище Александро-Невской лавры, где он покоится вместе с Чайковским, Римским-Корсаковым, Гоголем и, кажется, Лесковым.

Я не видел Гурия с 1910 г., но после его смерти все же почувствовал себя очень одиноким. Детьми мы постоянно были вместе, и нам казалось, что пока мы вместе, все в мире идет хорошо. Мы встречали друг у друга любовь и понимание, чего были лишены со стороны родителей. Никто из нас не пользовался предпочтением, хотя Гурий некоторым образом, был Вениамином [27] нашей семьи. (II)

Р. К. Получил ли ваш талант признание у родителей?

И. С. Нет. Единственным членом семьи, верившим в мой талант, был дядя Александр Елачич. Думаю, что отец судил о моих перспективах на музыкальном поприще по собственному опыту и решил, что жизнь музыканта будет для меня слишком трудной. У меня, однако, нет причин осуждать его, так как до его смерти я еще ничего не написал, и хотя делал успехи в игре на фортепиано, было уже ясно, что я не стану пианистом-виртуозом.

Александр Елачич женился на сестре моей матери, Софье, за пять лет до женитьбы моего отца. Пятеро его детей поэтому были как раз настолько старше нас четверых, чтобы с избытком обеспечить нас насмешками и страданиями. Меня до сих пор возмущает их презрительное отношение к нам лишь в силу старшинства, и сейчас я даже немного торжествую, что пережил их всех. Сам же дядя Елачич относился ко мне хорошо. Он владел обширным поместьем с лесами в Самарской губернии к востоку от Волги, куда он приглашал нас проводить с ним летнее время. Кстати говоря, я сочинил там мою первую большую вещь — к счастью, потерявшуюся — Фортепианную сонату.

Четырехдневные ноевдки по Волге до Павловки (так называлось самарское имение Блачичей) принадлежали к самым счастливым дням моой жизни. Впервые я совершил это путешествие в 1885 г., но от него в моей памяти остался только портрет царя на стене нашей каюты (что заставило меня воскликнуть: «Кондуктор!», так как его фуражка и мундир походили на форму железнодорожного кондуктора). Вторая поездка произошла спустя 18 лет, и на этот раз моим спутником был Владимир Римский- Корсаков. С каждой стоянки мы посылали его отцу приветственные открытки: из Рыбинска, бело-золотого города с монастырями и поблескивающими куполами церквей — он походил на декорации из «Царя Салтана», когда вдруг представал перед глазами после крутого поворота реки; из Ярославля с его синими и золотыми церквами и желтыми казенными домами в итальянском стиле (недавно в Маниле у посла Болена [28] я видел цветные диапозитивы с видами Ярославля); из Нижнего Новгорода, где мы в окружении нищих монахов отправились пить кумыс (кобылье молоко).

Дядя Елачич, познакомивший меня с музыкой Брамса, обожал Бетховена и, я думаю, содействовал моему раннему пониманию этого композитора. На стене его кабинета висело два портрета, Ренана — дядя Елачич был либералом — и Бетховена (копия портрета Вальдмюллера). (В действительности же, когда я был маленьким, я не знал, что это Бетховен, пока однажды, играя среди песчаных дюн Александровского парка, не увидел одну старую женщину, лицо которой в точности походило на лицо портрета на стене дядиного кабинета, что заставило меня обратиться к дяде с вопросом, кто эта женщина.) Во всяком случае, я не поклонялся Бетховену ни прежде, ни потом, хотя природа его таланта и сочинений «человечнее» и понятнее мне, чем, скажем, у таких более «совершенных» композиторов, как Бах и Моцарт; мне кажется, я знаю, как творил Бетховен. [29] Увы, во

мне мало от Бетховена, хотя некоторые находят у меня нечто бетховенское. Кто-то даже сопоставил первую часть Героической симфонии (такты 272–275) с тремя аккордами, следующими за цифрой 173 в «Весне священной», с цифрой 22в «Байке про лису» и с аналогичной музыкальной фигурой в первой части Симфонии в трех движениях (такты 69–71). (И)

Р. К. Не опишете ли вы ваш дом в Санкт-Петербурге?

И. С. Мы занимали квартиру 66 в большом старом доме на Крюковом канале. Дом больше не существует, он разрушен немецкой бомбой, но Ансерме смог сообщить впечатление о нем по более поздним временам, чем сохранившееся в моей памяти, так как в 1938 г. он навестил там моего брата. Это был четырехэтажный дом. Мы жили на третьем этаже, и в течение некоторого времени квартиру над нами снимала Карсавина. По другую сторону канала стояло очень красивое желтое здание в стиле ампир, похожее на виллу Медичи в Риме; к сожалению, это была тюрьма. Рядом с нашим домом находился другой многоквартирный дом, где жил дирижер Направник.

Наша квартира была обставлена в обычном викторианском стиле — с обычной плохой окраской, с мебелью обычного цвета mauve [30] и т. д., но с необычно хорошей библиотекой и двумя большими роялями. Однако воспроизводить все это в памяти не доставляет мне удовольствия. Я не люблю вспоминать свое детство, и из всей нашей квартиры лучше всего запомнились мне четыре стены нашей с Гурием комнаты. Это было подобием каморки Петрушки, и большую часть времени я проводил там. Мне разрешалось выходить на воздух лишь после того, как родители давали освидетельствовать меня врачу. Меня считали слишком слабым для участия в каких-нибудь спортивных занятиях или играх, когда я бывал вне дома. Я подозреваю, что даже моя нынешняя ненависть к спорту вызвана тем, что в юности я был лишен этих занятий, возбуждавших во мне зависть.

Новая жизнь началась для меня после смерти отца, когда я стал жить в большем соответствии с собственными желаниями. Я даже однажды покинул наш дом, оставив матери традиционную записку о том, что жизнь в квартире 66 на Крюковом канале для меня невозможна. Я нашел пристанище у своего недавно женившегося двоюродного брата, Елачича — человека, покровительствовавшего бунтарству и протесту в любых формах, но через несколько дней моя мать ухитрилась заболеть настолько серьезно, что я был вынужден вернуться. Впоследствии, однако, она вела себя менее эгоистично и, мучая меня, казалось, получала несколько меньшее удовольствие. Я продолжал жить дома в первые годы после женитьбы, затем переехал на Английский проспект [31] — последнее место моего пребывания в Санкт-Петербурге. (И)