Музыка и религия
Музыка и религия
Р. К. Не выскажетесь, ли вы о роли религии в вашей жизни и музыке? Например, почему вы написали римско-католическую мессу, тогда как сами вы принадлежите к русской православной церкви? Какую роль играла религия в жизни вашей семьи и в вашем воспитании, и какие изменения претерпевала ваша религиозность в последующее время?
И. С. Не думаю чтобы мои родители были верующими. Во всяком случае, они не были исправными прихожанами, и судя по тому, что дома вопросы религии не обсуждались, вероятно, не испытывали глубоких религиозных чувств. Однако их позиция, по- видимому, была ближе к безразличию, нежели к оппозиции, так как самый небольшой намек на кощунство приводил их в ужас. Помню, кто-то дал отцу копию пушкинской богохульной поэмы о Благовещении, [207] и отец, изрыгая столь же богохульные проклятия, предал ее огню. Правда, до известной степени мои родитёли были антицерковниками, но это было не более как отличительная черта их сословия, в то время мало соприкасавшегося с религией. (Хотя добавлю, что еще меньше внимания они уделяли новой волне либерализма. Мои родители никогда не были либералами в любом смысле этого слова.) Тем не менее в нашем доме строго соблюдались посты и праздники церковного календаря, и я был обязан присутствовать на богослужениях и читать Библию. Мои родители посещали домовую церковь военного училища, невдалеке от нашего дома. Я ходил туда для исполнения всех положенных обрядов, но в большие праздники посещал Казанский собор. Однако за все годы моей обрядовой жизни я помню лишь одно переживание, которое мог бы назвать религиозным. Однажды, в возрасте 11 или 12 лет, ожидая в очереди перед исповедальней, [208] я стал нетерпеливо крутить пряжку своего ремня; я был в гимназической форме — черные ботинки, черная куртка и серебряная пряжка с инициалами «СП. 2Г>> — «Санкт-Петербургская вторая гимназия». Внезапно священник вышел из-за ширмы, взял меня за руки и прижал их к моим бедрам. Однако поступок его не выражал порицания — в самом деле, священник был таким кротким и всепрощающим, что меня на мгновение охватило чувство, которое Генри Воан назвал «глубокая, но ослепительная тьма» (Бога). (Почему именно этот ^единственный случай остался в моей памяти и как нечто законченное — я помню время дня, освещение в церкви, приглушенный голос исповедника, внезапное, необыкновенное чувство самосознания?)…
Однако в 14- или 15-летнем возрасте я начал критиковать и бунтовать против церкви и еще до окончания гимназии полностью отошел от нее; это был разрыв, продолжавшийся почти три десятилетия. Сейчас я не могу оценить события, заставившие меня к концу этого тридцатилетия открыть в себе потребность к вере. Меня не убеждали в этом. Хотя я преклоняюсь перед конструктивностью теологической мысли (например, доказательство Ансельма в Fides Quaerens Intellectum), но в религии она значит для меня не больше, чем в упражнениях по контрапункту. Я не верю в доводы разума или в какую-либо иную форму экстраполяции в вопросах религии; невозможность извлечения абсолютных истин из опыта — это, по-моему, вопрос, давно разрешенный Кантом. [209] Однако могу сказать, что за несколько лет до моего настоящего «обращения», в результате чтения Евангелия и другой духовной литературы, во мне развилось настроение предрасположенности. Когда я переехал из Биаррица в Ниццу, в мою жизнь и даже в мою семью вошел некий отец Николай, русский священник; в течение пяти лет он фактически был членом нашей семьи. Но интеллектуальные и духовные влияния на меня не являлись решающими. Кстати, последнее письмо Дягилева следует читать, помня о моей вновь обретенной религиозности; перед принятием причастия я написал ему о своем намерении вернуться в лоно церкви.
(В то время на меня мог оказывать влияние, хотя и не прямое, Жак Маритен, но и он, определенно, не сыграл никакой роли в моем «обращении»; до того времени я знал его только по книгам; мы стали друзьями в 1929 г., когда я писал Каприччио. Маритен обладал изумительной эрудицией, и хотя он не навязывал ее, находиться в его обществе значило учиться. Я не виделся с ним с 1942 г., когда он посетил мою лекцию в Чикагском университете. Я сожалею о том, что мы отдалились, и я лишился даров его ума. Интересно, что бы он сказал сейчас, например, о «milieu divin» Тейяра де Шардена или о св. Екатерине Генуэзской барона фон Хюгеля или о сочинениях вновь открытого соотечественника Хюгеля, Авраама а Санта-Клара.)
Может быть, определяющим в моем решении вернуться в лоно православной церкви, а не перейти в католичество, был лингвистический фактор. Славянский язык русской литургии всегда был языком моих молитв — в детстве и теперь. Я регулярно причащался в православной церкви с 1926 по 1939 г. и затем, позднее, в Америке, и хотя в последнее десятилетие я иногда пренебрегал этим — больше из лени, нежели из интеллектуальных колебаний, — я по-прежнему считаю себя православным.
Почему же тогда я написал римско-католическую мессу? Потому что хотел, чтобы ее исполняли в службе, что абсолютно невозможно в русской церкви, так как законы православия запрещают участие инструментов в службе, а я выношу пение без аккомпанемента лишь в музыке с примитивнейшей гармонией. Моя Месса использовалась в католических церквах, правда, редко, но все же. Ее появление было отчасти стимулировано некоторыми мессами Моцарта, которые я нашел в 1942 или 1943 г. во второразрядном музыкальном магазине в Лос-Анжелосе. Проиграв эти рококо-оперные сладости греха, я понял, что должен сочинить свою мессу, и настоящую. Между прочим, я впервые услышал Мессу Машо через год после сочинения своей, и, сочиняя ее, не испытывал каких-либо влияний старинной музыки и не руководствовался каким-либо образцом. (III)
Р. К. Ваши Месса, Canticum Sacrum и Threni бросают самый большой за двести лет вызов упадку церкви как музыкальной организации.
И. С. Я хотел бы, чтобы этот вызов был действенным. Я надеялся, что моя Месса будет исполняться при богослужении, но не имел подобных устремлений в Threni, почему и назвал это сочинение не Tenebrae Service, a Lamentations. [210]
Не знаю, была ли церковь самым мудрым покровителем музыки или нет, хотя и думаю, что была; в церкви мы совершаем меньше музыкальных грехов, она была богата музыкальными формами. Как мы обеднели без священных музыкальных служб, месс, Страстей, календарных кантат протестантов, мотетов и духовных концертов, всенощных и многого другого. Это не просто вымершие формы, но части музыкального духа, изъятые из употребления.ч.
Церковь знала то, что знал Давид: музыка славит Бога. Музыка способна славить Его в той же мере, или даже лучше, чем архитектура и все убранство церкви; это ее наилучшее украшение. Glory, glory, glory! В мотете Орландо Лассо музыка восхваляет Бога, и этой особой «славы» не знает светская музыка. И не только славы, хотя я думаю о ней в первую очередь, потому что слава из Laud ate — радость Славословия — почти что вымерла; ни молитва, ни покаяние, ни многое другое не может быть секуляризировано.1 Дух исчезает вместе с формой. Я не сравниваю «степень эмоциональности» или «разнообразие» в духовной и светской музыке. Музыка XIX и XX веков — вся мирская — по «экспрессии» и «эмоциональности» превосходит все, что было в музыке предшествующих столетий: страх в «Лулу», например (ё0ГУ» g°rY> gory);2 или напряжение, оттягивание момента кульминации в музыке Шёнберга. Я скажу просто — без церкви, «предоставленные собственным силам», мы лишились многих музыкальных форм.
Называя XIX век мирским, я хочу подчеркнуть различие между духовной религиозной музыкой и светско-религиозной. Последняя вдохновляется гуманностью, искусством, сверхчеловеком, добротой и кто его знает чем еще. Духовная музыка без религии почти всегда тривиальна. Она может быть и скучной. Церковная музыка тоже бывала скучной — от Гукбальда до Гайдна, — но она не бывала тривиальной. (Разумеется, теперь есть и тривиальная церковная музыка, но в действительности она не связана с церковью и не предназначена для нее.) Я надеюсь также, что моя духовная музыка служит протестом против платоновской традиции, — которая стала церковной благодаря Плотину и Эриугене, — считать музыку аморальной. Конечно, и у Люцифера была музыка. Иезекииль упоминает о его «барабанах и трубах», Исайя —
о «звуках его виол». Но Люцифер вынес свою музыку из Рая, и даже в Аду, как показывает Босх, музыка способна представлять Рай и становиться «невестой вселенной».
«Она извращена музыкантами», — отвечает Церковь, чья музыкальная история — это ряд нападений на полифонию, подлинный музыкальный язык западного христианства до той поры, когда музыка ушла от нее или смешала ее с театром. Извращенными музыкантами Босх, возможно, считал Жоскена и Окегема, а извращенными плодами искусства — чудеса полифонии Жоскена, Окегема, Компера, Брумеля.
Р. К. Нужно ли быть верующим, чтобы писать музыку в этих формах?
И. С. Непременно, и не просто верующим в «символические образы», но в личность Господа, личность Дьявола и чудеса Церкви. (I)
Т. е. обмирщено. — Ред.
Glory — слава; gory-г кровавый (англ.).