От периферии к центру
Глубинные силы определяют судьбы героев только в центре романа, в области сдавленного времени, где действие происходит с потрясающей быстротой и тайное становится явным. Но на периферии мертвецы еще не чувствуют себя мертвецами, и быдло преспокойно щиплет травку. Лужин собирается жениться, Ракитин пишет стихи… Эта иллюзия остаточной жизненности помогает придать мистерийному поэтическому видению Достоевского форму романа.
Между крайними сферами, между центром и периферией, носятся суетящиеся и мятущиеся. Здесь больше всего сохраняется связь между ранним и поздним Достоевским. Здесь обнажены до крика социальные противоречия (меркнущие у края духовной пропасти). Здесь живут не идеей, а сердцем, со всеми его pro ? contra…
Поближе к периферии – суетящиеся. Это как бы дельцы, но какие-то неуверенные в себе, неловкие, не нашедшие своего стиля, – скорее мошенники, чем дельцы. Честности им явно не хватает, но зато нет и совершенного довольства собой. А потому Христова любовь может еще их коснуться (в этом смысл нелепой, на первый взгляд, интимности между Мышкиным и «мытарями»). Мытарь, покаявшись, может спастись. Только фарисеи (Лужин, Ракитин) безнадежны.
Ближе к центру – мятущиеся. Накануне работы над «Преступлением и наказанием» Достоевский назвал их «пьяненькими» и собирался посвятить им особый роман; потом эта тема вошла как подчиненная в «Преступление». Но она никогда не довольствовалась подчиненной ролью и стремилась вырваться на авансцену.
Мощное движение от периферии к центру чувствуется уже в «Идиоте», и оно несет в себе новые типы и проблемы. Если понимать опьянение широко, то пьяненькие – и Рогожин (опьяненный страстью), и Настасья Филипповна (опьяненная обидой), и подросток Аркадий Долгорукий, и Митя…
Аркадий имеет свою идею, но она горазда меньше захватывает его, чем страсть к Ахмаковой или к азартной игре, и в конце концов оказывается и вовсе перегоревшей.
Стихийный поворот внимания от идеи, поработившей сердце, к загрязненности самого сердца становится очевидным в «Братьях Карамазовых», когда клубок страстей Мити отодвигает в сторону и Алешу, и Ивана, и Великого инквизитора, и Зосиму…
Поэтому невозможно трактовать роман Достоевского в целом как роман идей и суд над идеей. Это также суд над человеческим сердцем. Наверное, никто глубже Достоевского не проник в бездны, таящиеся в человеческом сердце; то, что казалось заливом, берега которого просматривались разумом, оказалось фантастическим океаном, с неожиданно возникающими волшебными островами и отвратительными кошмарами. Обаяние бездонности захватывает даже читателя, которому искусство Достоевского кажется нарочитым и безвкусным, а главные герои остаются чужими.
Бездонность сердца, с его колебаниями от Мадонны к Содому, выразилась больше в Мите, чем в Иване, больше в Мармеладове, чем в Раскольникове. Раскольников развращен умом, расколот умом; сердце его сравнительно цельно и чисто. А у «пьяненьких», у мятущихся именно сердце принадлежит Содому. «Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой», – признается Митя Алеше. Именно сердце мятущихся порабощено (только у очень немногих героев – у подпольного человека, у Ставрогина – разврат ума и разврат сердца стоят друг друга).
Все «пьяненькие» делают низости и тут же в них раскаиваются; порывами благородны, но без всякой стойкости в добре. Они стукаются об Бога головой, как пьяный Мармеладов о ступени лестницы. Их великая добродетель – смирение (Мармеладов произносит об этом проповедь, поразившую Раскольникова). Но смирение «пьяненьких» неотделимо от греха, от привычки к собственной слабости, от неверия в себя. Трагедия нравственной слабости может быть не менее губительной, чем раскольниковские эксперименты. Так Митя соучаствует в убийстве отца. Так Настасья Филипповна истерически боится погубить Мышкина – и губит его своими метаниями. Так Рогожин губит всех слепой, не признающей никакой узды страстью. В «Идиоте» тьма торжествует без интеллигента-теоретика и без западных идей, поработивших ум, – через русское сердце, даже не тронутое петровской реформой.
В «пьяненьких» больше, чем в ком бы то ни было, бросается в глаза текучесть героя Достоевского, размытость нравственных границ – та широта, о которой говорит Аркадий Долгорукий (размытая натура, поставленная в центр романа): «Я тысячу раз дивился на эту способность человека (и, кажется, русского человека по преимуществу) лелеять в душе своей высочайший идеал рядом с величайшей подлостью, и все совершенно искренно. Широкость ли это особенная в русском человеке, которая его далеко поведет, или просто подлость – вот вопрос!» (ч. 3, гл. 3).
«Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил», – вторит Аркадию Митя. Это опять – по преимуществу о русском человеке. Нерусские изображаются так узко, так плоско, что возникает даже вопрос: каким образом эти картонные фигуры не разрушают чувства истинности романа?