Потерянные сокровища
Что такое свое, что такое чужое? У Мандельштама есть стихотворение о том, как он бродил по чужому и вдруг встретил свое, – о своей встрече.
Я не слыхал рассказов Оссиана,
Не пробовал старинного вина.
Зачем же мне мерещится поляна,
Шотландии кровавая луна.
И перекличка ворона и арфы
Мне чудится в зловещей тишине,
И ветром колыхаемые шарфы
Дружинников мелькают при луне.
Я получил блаженное наследство:
Чужих певцов блуждающие сны.
Свое родство и скучное соседство
Мы презирать заведомо вольны.
И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет.
И снова скальд чужую песню сложит
И, как свою, ее произнесет.
Что это за сокровища? Почему сыновья и внуки его теряют и правнуки находят вновь? Потому что откровение раскрывается только откровению и вдохновение – вдохновению. (Этот тезис можно подкрепить словами Силуана Афонского: «То, что написано со Святым Духом, может быть прочитано только со Святым Духом».) Вы читаете текст – и он мертв, потому что вы сами мертвы. Но вдруг вы ожили, и текст ожил, заговорил. Сын хранит заветное слово отца, учит его наизусть, передает детям и внукам, и все они хранят только надгробие над мертвым словом. Но приходит правнук или чужак и открывает сокровище. Потому что его дух достиг глубины текста. Потому что его дух в тайном родстве с духом заветного слова (мимо всякого кровного родства).
Мохаммед говорил, что ради одной крупицы истины стоит доехать до Китая (это в VII веке, при тогдашних трудностях путешествий). Дух часто открывает нам себя в чужом и далеком. Иногда близкое слишком близко, и мы не можем схватить его в целом (не хватает дали, чтобы окинуть его одним взглядом). Или загородили суть пустяки, хорошо известные мелочи – бытовые, смешные, нелепые. Дальнее, в котором мелочь скрыта дымкой пространства и времени, легче открывает свою суть…
А иногда дальнее – это и не чужое вовсе, а самое близкое. Так романтики и битники открывали в чужих одеждах самих себя. Потому что мы сплошь и рядом – гадкие утята, ни на кого в своем птичнике не похожие, и настоящая родня наша – где-то за морями. То есть в чужих культурах наше личное нашло свою законченную форму, а в нашей собственной – не нашло, остается странным, нелепым, юродским.
Свое родство и скучное соседство
Мы презирать заведомо вольны.
А глубочайший дух всюду один. То, что называют народным духом, – только игра света в облаках. Но одного и того же света. Народы отличаются друг от друга в красном и черном, а белое у всех одно (Божье). И чем более мы всматриваемся в белое, тем чаще свое оказывается для нас чужим и чужое своим.
Древние племена воспринимали мир как игру трех цветов: белого, красного и черного (включавшего все темные холодные тона). Английский этнограф Виктор Тэрнер нашел трехцветную классификацию у ндемба, в Африке, а потом проследил остатки этой системы почти во всех культурах. Белое – цвет молока и семени, цвет источника жизни. Красное – цвет крови, текущей в жилах и пролитой в битве, знак бодрости, гнева и ярости. Черное – цвет трупа и плодоносной земли, знак смерти и воскресения. Эта система почти полностью сохранилась в индийском учении о трех гунах, трех первоэлементах бытия, из сочетаний которых складываются первообразы предметов и сами предметы. Первый элемент – саттва (одухотворенность, окрыленная легкость). Второй – раджас (активность, динамизм, воинственность, ярость). Третий – тамас (стабильность, инертность, тяжесть, тупость). В метафизике трех гун многое прояснено и потеряно только одно: амбивалентность третьего элемента, обаяние смерти-воскресения. Она сохранилась только в индийской мифологии, в образах темных (в миниатюрах чаще всего темно-синих) богов, Шивы и Кришны. Китайская культура потеряла больше: троичность первооснов (это важно потому, что три – образ целого, в котором двойственность темного и красного просветлена чем-то третьим). Но сохранены равноценность темного и красного, стабильности и динамики, пассивности и активности, инь и ян. Белое здесь отчетливо не выражено, может быть, присутствует под знаком инь и под знаком ян как единичное дыхание жизни, ци…
Суть дела не в двух и не в трех, а в отношениях между ними – механических или органических. Средиземноморский разум склоняется к механическим отношениям (против этого восстало только богословие). Китайская и индийская мысль чувствует нераздельность различий, укорененность их друг в друге, текучее единство глубин бытия. Здесь нет догмата о неслиянности и нераздельности, ибо нет ереси разделения. Восточный разум сохраняет архаическую мудрость и мыслит противоположности как мужское и женское, соединение которых есть новое бытие, а не уничтожение друг друга: огня водой и воды огнем[105].
В нашей культуре архаическая мудрость в обломках. Символика цвета иногда всплывает (например, в эпоху революции: черносотенцы, красногвардейцы, белые), но утрачена амбивалентность знака. С. Л. Франк построил троичную систему взамен двоичного деления на правых и левых: белые – либералы; черные – реакционеры; красные – революционеры. Схема мне нравится, она позволяет понять русскую политическую историю как смену коалиций (белых и красных против черных до 1917 г., белых и черных против красных в 1917–1920 гг., красных и черных против белых сегодня). Но метафизической глубины в этой схеме нет. Каждая из сил однозначна. Само по себе белое, красное, черное не тяготеет к другому и не завершается в другом. Связь не органическая, а механическая.
Я убежден, что бытие органично и не развинчивается на атомы. В глубине организма не клетка, а живой дух, единое. Это архаическое мышление сознавало, а мы потеряли. Деление по трем цветам (или по трем гунам, или по схеме инь-ян) кажется наивным, но оно незаменимым образом описывает единство пестрого мира. Без него нельзя, по-моему, представить себе ни макрокосм, ни микрокосм. Во всем есть все три гуны, всё создано из трех гун. Прообразы вещей и сами вещи отличаются только преобладанием той или иной гуны. Во всем колеблются, чередуясь, волны инь и ян…
Так я вижу и западничество с почвенничеством, шуубийю и антишуубийю (взаимное дополнение, а не уничтожение огня в воде, воды в огне). Там, где рационалист пускает в ход закон исключенного третьего, я вижу укорененность друг в друге и нераздельность.
Так и с противоположностью своего и чужого. То, что кажется чужим, – только непривычное сочетание все тех же гун. И потому перпендикуляры, движения поперек и в сторону, вызванные внутренним развитием, так легко путаются с касательными, созданными процессами ассимиляции и диссимиляции чужого. Не только вчуже, в анализе, в понимании критика, но и сами по себе путаются, так что невозможно сказать: что это, свое, кажущееся чужим? Или чужое, ставшее своим?
И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет.
И снова скальд чужую песню сложит,
И, как свою, ее произнесет…