5. Отношения между марксизмом и немарксистской культурой

Итак, каково же было влияние марксизма на культуру и образование, если учитывать национальные и региональные различия? Впрочем, пожалуй, подобная постановка вопроса сама по себе неправильна; мы собираемся исследовать взаимодействие марксизма и немарксистской культуры (или несоциалистической), а не степень воздействия марксизма на культуру. Вместе с тем нельзя игнорировать и воздействие, которому в свою очередь подвергался марксизм со стороны немарксистских идей. Эти идеи порицались и осуждались наиболее стойкими марксистами как «извращения»: свидетельство – полемика Ленина против кантианизации марксистской философии и проникновения «эмпириокритицизма» Маха. Попытаемся понять эти противоречия: прежде всего, если бы Маркс захотел стать кантианцем, ему было бы нетрудно это сделать; и, естественно, что тенденция в Марксовой философии заменить Кантом Гегеля часто, хотя и не всегда, отождествлялась с ревизионизмом. Как бы то ни было, во-первых, в задачу историка в настоящем контексте не входит выбирать между марксизмом «правильным» и «неправильным», между марксизмом «чистым» и «фальсифицированным»; во-вторых, и это самое важное, тенденция к взаимопроникновению марксистских и немарксистских идей представляет собой одно из лучших доказательств присутствия марксизма в общей культуре образованных классов. Действительно, именно тогда, когда марксизм занял прочное положение в среде интеллигенции, стало очень сложным делом поддерживать четкое взаимное разделение между марксистскими и немарксистскими идеями, потому что как те, так и другие действуют в одной и той же культурной вселенной, в которой есть место для всех них. Между прочим, еще одним доказательством притягательной силы марксизма для университетских интеллигентов в 60-е годы нашего века стала склонность части левых соединить с Марксом структурализм, психоанализ, эконометрию и т.п. Противоположный процесс наблюдался в Англии в начале этого века, где экономисты, преподававшие в университетах, писали свои труды так, как будто бы Маркс не существовал, а марксистская политическая экономия, замкнувшаяся в рамках небольших групп активистов, была в полной изоляции и не имела никаких точек соприкосновения и критериев сравнения с немарксистской политической экономией.

Естественно, справедливо и то, что крупные марксистские партии Интернационала, несмотря на их стремление создать ортодоксальную марксистскую доктрину в противоположность ревизионизму и другим ересям, были далеки от того, чтобы отрицать законность даже «еретических» интерпретаций во время дискуссий внутри самого социалистического движения. В этих условиях им как политическим практическим органам нужно было заботиться не только о сохранении единства партии (что в свою очередь влекло за собой для крупных партий признание значительного разнообразия теоретических мнений), но и о разработке марксистского анализа тех областей и таких тем, по которым классические тексты не предоставили соответствующих указаний или совсем не затрагивали их (например, «национальный вопрос», проблема империализма и другие вопросы). Было невозможно какое-либо априорное суждение о том, «что говорит марксизм» по поводу этих тем, и тем более нельзя было ссылаться на авторитет текстов. Поэтому споры в марксистском лагере были необычайно разнообразны. К тому же жесткое разделение, которое могло бы привести к взаимоисключению марксизма и немарксизма, было бы возможно только при таком же жестком разграничении марксистской ортодоксии и – как это доказали последующие события – фактическом запрещении инакомыслия государственной властью или же авторитетом партии. Первое решение было невозможно, второе или не применялось, или же применялось только частично. Растущее влияние марксистских идей вне границ самого движения сопровождалось, таким образом, некоторым влиянием идей, порожденных немарксистской культурой внутри самого движения. Перед нами, следовательно, две стороны одной медали.

Не давая оценки политической природе или политическому значению этого явления, сможем ли мы оценить присутствие марксизма в общей культуре в период между 1890 и 1914 годами? Почти с уверенностью можно сказать, что оно было скромным в области естественных наук, хотя сам марксизм находился под сильным влиянием этих наук, особенно дарвинистской эволюционистской биологии. Маркс едва затронул проблемы естественных наук в своих произведениях, а работы Энгельса на эти темы имели чаще всего характер научно-популярной литературы, предназначенной для рабочего движения. Начиная с 1935 года его «Диалектика природы» считалась настолько не согласующейся с развитием науки, что Рязанов исключил ее из полного собрания сочинений Маркса и Энгельса, и только много позже она впервые была опубликована в одном из второстепенных томов «Архива Маркса и Энгельса». В период II Интернационала не наблюдалось живого интереса к их работам, подобного тому, который проявляли к ним многие выдающиеся ученые в 30-е годы нашего века. Нельзя было заметить и следов политического радикализма в среде ученых того периода, которые представляли незначительную группу исследователей, преимущественно немцев, работавших в области химии и медицины. Это, конечно, не значит, что в научных кругах западных стран нельзя было найти социалистов – они были, хотя бы среди выходцев из таких учебных заведений с левой ориентацией, как Высшая нормальная школа (например, молодой Поль Ланжевен). Некоторые ученые имели соприкосновение с марксизмом (в частности, биолог-статистик Карл Пирсон [38], который впоследствии занял совершенно противоположные идеологические позиции). Однако марксисты, при всем своем желании, не смогли найти себе многих сторонников среди дарвинистов-социалистов [39]. Основной политической тенденцией, имевшей некоторое распространение среди биологов (преимущественно англосаксонских), была неомальтузианская евгеника, которая в то время хотя и считалась в некотором роде левой, но в действительности была полностью чужда, если не враждебна, марксистскому социализму.

Самое большее, что можно сказать, – это то, что ученые Восточной Европы, такие, как Мари Склодовская-Кюри, и, возможно, те, кто учился и работал в швейцарских университетах, находились под сильным влиянием радикальной интеллигенции своих стран, конечно, знали Маркса и были знакомы с дискуссиями о марксизме. Молодой Эйнштейн, который, как известно, женился на югославке, учившейся в Цюрихе, потому и находился в контакте с этим кругом. Однако эти контакты между естественными науками и марксизмом могут рассматриваться как чисто биографические и второстепенные и поэтому в конкретном исследовании могут быть опущены.

Совсем другое положение наблюдалось в области философии, а тем более социальных наук. Марксизм не мог не поднимать глубоких философских вопросов, вызывавших многочисленные дискуссии. Там, где было сильно влияние Гегеля, как, например, в Италии и России, происходили напряженные дискуссии. В Англии же, где не было сильного марксистского движения, философы-гегельянцы, в значительной степени оксфордская группа, проявляли слабый интерес к Марксу, хотя многие из них ориентировались на осуществление социальных реформ. Германия, родина философов, в этот период была совсем не гегельянской, причем не только из-за отношений между философскими школами Гегеля и Маркса [40]. Журнал «Нойе цайт» должен был прибегнуть к сотрудничеству русских ученых, таких, как Плеханов, чтобы вести дискуссию на гегельянские темы, поскольку среди немецких социал-демократов не оказалось людей с подобным философским опытом.

Напротив, значительная неокантианская школа не только – как мы уже указывали – заметно повлияла на некоторых немецких марксистов (например, на ревизионистов и австромарксистов), но и вызвала соответствующий интерес в среде социал-демократии (как это явствует из книги Форлендера «Кант и социализм», Берлин, 1900). Таким образом, в среде философов наличие марксистского влияния неоспоримо.

В области социальных наук экономисты остались полностью враждебны Марксу, и маргиналистский неоклассицизм главенствующих школ (австрийской, англо-скандинавской и итало-швейцарской) имел мало общего с марксистской политической экономией. Австрийцы посвятили много времени тому, чтобы опровергнуть ее (Менгер, Бём-Баверк). Англо-скандинавы потеряли к ней всякий интерес после 80-х годов, так как многие из них пришли к заключению, что марксистская политическая экономия ошибочна [41]. Это, конечно, не значит, что наличие марксистского влияния не ощущалось. Наиболее блестящий представитель австрийской школы Йозеф Шумпетер (1883 – 1950), обеспокоенный историческими судьбами капитализма, с самого начала своей научной карьеры (1908) поставил перед собой проблему найти альтернативу марксистскому объяснению экономического развития (прежде всего в «Теории хозяйственного развития», 1912). Однако сознательное ограничение области академической политической экономии новыми ортодоксиями привело к тому, что стало трудно рассматривать крупные макроэкономические проблемы, как, например, проблемы общественного развития и кризисов. Любопытно отметить, что интерес, проявленный итальянскими учеными к социализму (даже с узкой точки зрения, немарксистской или антимарксистской), привел к доказательству того (в споре с австрийцем Мизесом, придерживавшимся другой точки зрения), что марксистская политическая экономия теоретически возможна. Парето утверждал, что невозможность ее вообще теоретически необоснованна; и утверждал он это еще до того, как Бароне опубликовал свой основной труд «Управление производством в коллективном государстве» (1908), который вызвал широкие отклики в экономических дискуссиях периода, следующего за тем, который мы рассматриваем здесь.

Какое-то марксистское влияние, или по крайней мере стимул, можно заметить в «институциональной» школе (или течении) американской политической экономии, широко распространенной в то время в Соединенных Штатах, где, как мы уже отмечали, существовала ярко выраженная прогрессивная, реформистская ориентация многих экономистов, которая толкала их к тому, чтобы положительно рассматривать экономические теории, наиболее критически относящиеся к системе крупного производства (Р.Т. Элп, Висконсинская школа и прежде всего Торстейн Веблен).

Политическая экономия как дисциплина, отличная от других социальных наук, в Германии почти не существовала – там преобладало влияние «исторической школы» и понятия «государственных наук». Поэтому к проблеме влияния марксизма, то есть реальной действительности, представленной немецкой социал-демократией, на экономику нельзя подходить изолированно. Нет необходимости напоминать, что в Германии Вильгельма II социальные науки были по своей ориентации антимарксистскими, хотя старые либералы, принимавшие непосредственное участие в полемике с Марксом (Луйо Брентано, Шеффле [42]), по-видимому, были более вовлечены в этот спор, чем школа Шмоллера с более прусской ориентацией. В «Шмоллерсярбух» вплоть до 1898 года не было напечатано ни одного исследования о Марксе, в то время как Шеффле в своем журнале «Цайтшрифт фюр ди гезамте штаатсвиссеншафт» отреагировал на подъем социал-демократического движения залпом статей (семь статей с 1890 по 1894 год), прежде чем предать забвению эту тему. В общем, как мы уже говорили, интерес немецких исследователей к социальным наукам рос параллельно с усилением СДПГ.

В Германии социальные науки не только были оторваны от специализированной и автономной экономической науки, но относились с недоверием также к специализированной социологии (считавшейся английским и французским изобретением) и, как случалось в других странах, имели ярко выраженный левый уклон [43]. Действительно, социология как самостоятельная дисциплина стала утверждаться в Германии только в последние годы перед первой мировой войной (1909). Однако если мы посмотрим на работы социологов того времени, то увидим, что, как бы они ни хотели определить себя, явственно чувствовалось, как, впрочем, и впоследствии, влияние Маркса. Готхайн [44] – а его подход к социальным наукам был более убедительным, чем у Кетеле, и «более логичным и последовательным», чем у самого Копта, – не сомневался, что Маркс и Энгельс дали самый эффективный толчок исследованиям в области этих наук. В 1912 году, в конце рассматриваемого нами периода, один из наиболее авторитетных американских социологов, Олбион Смолл, так оценивал роль марксизма: «Маркс был одним из немногих действительно великих мыслителей в истории социальных наук… Я не уверен в том, что Маркс добавил к социальным наукам какую-то четко выраженную формулу, но я уверен в том, что, по конечной оценке истории, в области социальных наук ему принадлежит такое же место, какое признано за Галилеем в области естественных наук» [45].

Несомненно, что политический радикализм многих социологов (марксистов или немарксистов), близких к социал-демократическим движениям, как это было в Бельгии, благоприятствовал влиянию марксизма. Леон Виньярский – его теории, теперь позабытые, можно назвать в какой-то мере марксистскими – опубликовал в «Нойе цайт» (1891, №1) очерк о социализме в русской Польше. Прямое воздействие Маркса на ученых-немарксистов может быть проиллюстрировано тем, что среди основателей немецкого социологического общества мы найдем Макса Вебера, Эрнста Трёльча, Георга Зиммеля и Фердинанда Тенниса, о котором говорили: «Кажется ясным, что четкое изложение Марксом наиболее негативных аспектов конкуренции… имело влияние… уступающее только влиянию Томаса Гоббса…» [46]. Журнал Макса Вебера «Архив фюр социальвиссеншафт унд социальполитик» стал, возможно, единственным печатным органом, открытым для тех, кто или был близок к социализму, или находился под его влиянием, или прямо отождествлял себя с ним.

Не приходится много говорить об эклектической мешанине марксизма и позитивизма, об антимарксистской полемике, развернутой представителями австрийской, польской, русской и итальянской социологии, кроме того, что и эти факты подтверждают присутствие марксистских идей в них. Еще меньше можно сказать по поводу обособленных по культуре стран, в которых социология и марксизм практически отождествлялись, как это случалось у немногочисленных ученых-сербов. Необходимо все-таки подчеркнуть удивительно слабое влияние марксистских идей во Франции: достаточно вспомнить Дюркгейма. Даже если французские социологи, республиканцы и дрейфусары левой ориентации и некоторые из наиболее молодых сотрудников журнала «Анне сосиоложик» и стали социалистами, определенное марксистское влияние, и притом весьма спорное, может быть обнаружено только в работах Хальбвакса (1877 – 1945) – и то лишь после 1914 года.

Если продолжить ретроспективное чтение интеллектуальной истории, с тем чтобы выявить ученых, признанных впоследствии отцами современной социологии, то, даже если мы ограничимся рассмотрением наиболее авторитетных в последнем двадцатилетии прошлого века социологов (Гумплович, Ратценхофер, Виньярский и др.), мы придем к выводу, что марксистское влияние было сильным и неоспоримым. То же самое можно сказать по поводу области знаний, которую мы сегодня называем «политическими науками». Традиционная политическая «теория государства», разрабатывавшаяся, в тот период в основном философами и юристами, конечно, не была марксистской; однако, как мы уже заметили, брошенный историческим материализмом философский вызов был принят, и на него последовали многочисленные ответы. Конкретное исследование того, каким образом политика действует практически, вместе с такими новыми областями изучения, как социальные движения и политические партии, испытало на себе самое непосредственное влияние марксизма. Мы, конечно, не хотим сказать, что в период, когда возникновение политической демократии и массовых народных партий делало классовую борьбу и политическое руководство массами (или их сопротивление такому руководству) вопросом острой практической значимости, теоретики должны были обязательно обращаться к Марксу для того, чтобы вскрыть механизм этой борьбы. В трудах Острогорского (1854 – 1919) – как и у Токвиля, Бажео или Брайса – не обнаруживается никаких признаков влияния Маркса, что очень нетипично для русского ученого. Однако учение Гумпловича, по мнению которого государство всегда является инструментом господства меньшинства над большинством (теория эта могла оказать какое-то влияние на Парето и Моску), каким-то образом исходило из учения Маркса, а влияние Маркса на Сореля и Михельса несомненно. Добавить по поводу этой области исследований нечего, ее успехи в то время были весьма незначительными по сравнению с предшествующими периодами.

Если в социологии ясно прослеживалось влияние идей Маркса, то крепость официальной академической историографии отчаянно сопротивлялась подобным вылазкам, особенно в западноевропейских странах. И речь шла об обороне не только от социал-демократии и революции, но и от всех социальных наук. Историография отвергала исторические «законы», примат сил, отличных от политики и идей, эволюцию через предопределенные стадии и подвергала сомнению законность какого-либо исторического обобщения. «Основной проблемой, – утверждал молодой Отто Гинтце, – всегда был старый и спорный вопрос о „возможности“ того, чтобы „исторические явления“ имели точность закона» [47]. Или же, как это было сказано более определенно в одной из рецензий на произведения Лабриолы, «история была и может быть только описательной наукой» [48].

Таким образом, врагом считался не только Маркс, но любое вторжение социальных наук в область истории. В ожесточенных спорах в Германии, происходивших приблизительно в середине 90-х годов и имевших международный отклик, противником, на которого нужно было обрушиться, были теории не только Маркса, но и Карла Лампрехта, историография, вдохновленная Контом, или любая экономическая история, к которой относились явно подозрительно и которая имела тенденцию выводить политическую историю из социо-экономического развития, и даже вообще любая экономическая история [49]. Однако было ясно, что даже в Германии марксистское влияние отмечалось и у тех, кто критиковал любую «коллективистскую» историю, так как она, по существу, основывалась на «материалистическом понимании истории» [50]. В свою очередь Лампрехт (поддержанный более молодыми историками, такими, как Р. Эренберг, чей труд «Век Фуггеров» подвергся аналогичным нападкам) утверждал, что его обвинили в «материализме», чтобы таким образом отождествить с марксизмом. Однако поскольку «Нойе цайт» хотя и критиковала его, но утверждала, что он больше, чем все остальные буржуазные историки, «приблизился к историческому материализму», ортодоксов это мало убедило, и они сделали следующий вывод: «Возможно, он взял от Маркса больше, чем хотят это признать ученики Маркса» [51].

Мы бы ограничили область своего исследования, если бы отмечали влияние марксизма только в работах немногих историков – признанных марксистов, тем более что некоторые из них [историки] должны быть оставлены без внимания, как малоквалифицированные пропагандисты в историографическом плане [52]. Как и в области социологии, влияние марксизма может быть обнаружено среди авторов, ставивших перед собой те же вопросы, что и Маркс, даже если они потом и пришли к другим выводам. Имеются в виду те историки, которые пытались включить область исследований культурной институциональной, политической, описательной истории в более широкие рамки социальных и экономических изменений. Некоторые из них были ортодоксальными историками-академиками. Хотя влияние Лампрехта ясно прослеживается в работах бельгийского историка Анри Пиренна, весьма далекого от какой-либо формы социализма [53], он открыто встал на защиту Лампрехта в «Ревю историк» (1897) [54].

Социальная и экономическая история, коренным образом отличающаяся от обычной историографии, представляла более поддающуюся влияниям область, и, действительно, более молодые историки, которых мало привлекала сухость господствующего консерватизма, начинали чувствовать себя все лучше и лучше в этом специализированном отделе истории. Как мы уже видели, даже в Германии первый журнал, посвященный вопросам социальной и экономической истории, обязан своей жизнью начинанию ученых-марксистов (преимущественно австрийских). В Англии Джордж Анвин, в этом поколении самый выдающийся исследователь экономической истории, хотя и намеревался опровергнуть Маркса, однако был убежден, что «Маркс пытался добраться до самой сути истории. Ортодоксальные историки игнорируют все наиболее значительные факторы развития человечества» [55]. Нельзя недооценивать влияние русских историков, глубоко проникнутых духом народнического марксизма: Кареева и Лучицкого – во Франции, Виноградова – в Англии.

В заключение скажем, что марксизм вписывался в общую тенденцию включать историю в социальные науки, и в частности подчеркивать главную роль социальных и экономических факторов также в политических событиях и в интеллектуальной жизни [56]. Теперь, когда марксизм наконец был признан как наиболее всеобъемлющая, эффективная и последовательная теория, действующая в этом направлении, его влияние стало значительным, хотя и нелегко было четко отграничить его от других теорий. Именно потому, что Маркс открыто предложил более серьезную основу для науки об обществе, чем та, которая была разработана Контом, и по крайней мере потому, что эта основа включала социологию познания, уже оказывавшую «сильное, хотя и подспудное влияние» на авторов-немарксистов, таких, как Макс Вебер, некоторые наиболее проницательные наблюдатели признавали, что вызов традиционной историографии бросил Маркс, а не какой-нибудь, положим, Лампрехт.

Однако не всегда возможно уточнить или определить действительное влияние марксизма на немарксистское мышление. Существует обширная мертвая зона, где подобное влияние было очевидно и все время росло, хотя и отрицалось по политическим мотивам как марксистами, так и немарксистами. Стоит задаться вопросом: согласовывали ли свою точку зрения рецензенты произведений Лабриолы в «Хисторише цайтшрифт» с марксистской, когда утверждали, что итальянский исследователь «приблизился к концепциям буржуазной историографии больше, чем другие, более молодые представители социалистической теории», или что он, «как известно, является выразителем умеренного материализма»? [57] Кажется очевидным, что они не подумали ни о каком подобном совпадении, так как отвергали и Лабриолу, и Маркса. Все же именно в этой мертвой зоне – в которой немарксисты допускали возможность не быть в полном несогласии с марксистами – нужно искать большую часть примеров марксистского влияния на ученых-немарксистов и, в общем, на всю немарксистскую культуру. Если в то время, когда умер Маркс, такое влияние было очень незначительным, то это прежде всего потому, что Маркса вне кругов западноевропейской интеллигенции мало знали и читали. Но уже к 1914 году влияние это необычайно расширилось. В обширных районах Европы мало кто из образованных людей не знал о существовании Маркса, и некоторые положения его теории стали общественным достоянием.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК