3. Закон стоимости и революция: проблема революционного импульса
Если исходить из исторического опыта прошлого, то может показаться, что неоднородность социального развития является предпосылкой и формальным законом удавшихся революций. И хотя Энгельс не говорит открыто, что такое, по его мнению, импульс, объективно предопределяющий освободительное движение класса пролетариата, тем не менее его позиция на сей счет излагается им во многих его произведениях и в общем и целом сводится к следующей схеме: революции вызревают там, где закон стоимости развивается в капиталистической форме (то есть характеризуется более значительными масштабами товарного производства, способствуя становлению промышленных центров, городов и районов, которые коренным образом меняют существование людей, а тем самым содействуют и формированию промышленного пролетариата), но где в то же время по-прежнему сохраняются также доиндустриальные формы отношений и жизни, дальнейшее существование которых ставится под вопрос, хотя они пока еще полностью и не разрушены.
«Закон» неодновременности был ясно сформулирован как в экономическом плане, так и в связи с взаимодействием базиса и надстройки уже Марксом, в размышлениях же позднего Энгельса касательно теории революции он выявляется в новой форме – применительно к сугубо политическим проблемам. Одна из таких проблем заключается в выявлении того, где существует – в международных рамках наилучшая – возможность этого «революционного импульса», который является необходимым, если не достаточным, условием для приведения в действие механизма мировой революции. Следующая проблема заключается в определении того, в какой мере способы доиндустриального производства (остатки общинной собственности, общинные институты и т.д.), которые еще сохранились, могут быть непосредственно трансформированы в социалистические формы собственности или по крайней мере будут в состоянии значительно сократить процесс развития в сторону социалистического общества [22]. Актуальность этой проблемы не подлежит обсуждению, поскольку история XX века знает туземные революции только в странах, где закон стоимости – остающийся в силе, пока существует простое товарное производство [23], – все еще не охватил в своем капиталистическом развитии все социальные ситуации и аспекты, ни людей во всех социальных сферах и не разрушил полностью традиционные элементы сельскохозяйственного и ремесленного производства.
Проблемы неодновременности развития и особой исторической связи между революционным импульсом и осуществлением революции являются центральными в теории революции и были впервые сформулированы Энгельсом в его последних работах – естественно, на базе трудов Маркса, для которого они не были тогда актуальными.
В предисловии 1859 года к своей работе «К критике политической экономии» Маркс утверждает, что началась «эпоха социальной революции», поскольку определилось объективное противоречие, которое существующая социальная формация не в состоянии разрешить. Это противоречие состоит в том, что производственные отношения, в которые люди вступают независимо от их сознания в материальном производстве их жизни – поскольку совокупность этих отношений составляет экономическую структуру, реальный базис общества, – перестают быть формой развития производительных сил (к ним относится и сам рабочий класс, который, более того, является главной производительной силой), превращаясь в оковы, препятствующие общественному развитию производительных сил. Это определение революционной ситуации, несомненно, признавалось и поздним Энгельсом, но оно под явным воздействием класса, который успешно вмешивается в повседневную политику своими революционными требованиями, нуждается в историческом уточнении и – в еще большей степени – в пространственной локализации.
Что касается момента уточнения и локализации революционной ситуации, то в позиции Маркса и Энгельса ясны два момента: во-первых, что судьба пролетарской революции, возможности действия пролетариата зависят как от ступени развития буржуазного класса, так и степени социальной прочности его экономического и политического господства за счет всех остальных социальных слоев и классов, так и от кризисной ситуации в масштабе всего общества. Кровавый финал июньского восстания 1848 года является здесь наглядным примером, поскольку он показал, что, пока французская промышленность не станет господствовать над французской буржуазией, она не сможет поляризовать ее классовые интересы; таким образом, она становится как бы группой рядом с господствующей финансовой буржуазией, фанатическим представителем правящей партии. Другим примером служит Парижская коммуна: вызванный военным поражением кризис системы политического господства Второй империи охватывает столицу, где пролетариат оказывается в состоянии разрушить государственную машину, но не охватывает всей страны, как это случилось, к примеру, в 1789 году. Степень развития буржуазного класса и кризис всей нации являются, таким образом, основными критериями для определения революционной ситуации. Во-вторых, национальные особенности общего процесса развития общества – в том числе и прежде всего опыта борьбы угнетенных классов – являются решающими факторами для определения того, из какой страны поступит революционный импульс: будет ли это «крик галльского петуха», возвещающий «день немецкого воскресения из мертвых», как писал молодой Маркс, или революционное движение, которое снова перемещается в Германию после падения Парижской коммуны или даже в Россию, как дают понять некоторые отрывки из работ, написанных в 70-х годах, – все эти варианты выбора страны, в которой начнется пролетарская революция, всегда основываются на конкретном экономическом и политическом анализе обстановки, всякий раз рассматриваемой вновь.
Слова, сказанные Марксом в 1872 году на Гаагском конгрессе, решения которого легли в основу создания национальных независимых политических партий рабочего класса, указывают именно на необходимость полной конкретизации вплоть до обычаев и обрядов каждой страны (даже если на первом этапе речь идет только о проблеме насильственной или мирной революции):
«Рабочий должен со временем захватить в свои руки политическую власть, чтобы установить новую организацию труда; он должен будет ниспровергнуть старую политику, поддерживающую устаревшие институты, если не хочет, подобно первым христианам, пренебрегавшим и отвергавшим политику, лишиться навсегда своего царства на земле.
Но мы никогда не утверждали, что добиваться этой цели надо повсюду одинаковыми средствами. Мы знаем, что надо считаться с учреждениями, нравами и традициями различных стран; и мы не отрицаем, что существуют такие страны, как Америка, Англия, и если бы я лучше знал ваши учреждения, то, может быть, прибавил бы к ним и Голландию, в которых рабочие могут добиться своей цели мирными средствами. Но даже если это так, то мы должны также признать, что в большинстве стран континента рычагом нашей революции должна послужить сила; именно к силе придется на время прибегнуть, для того чтобы окончательно установить господство труда» [24].
О том, в какой мере объективные процессы – например, острое противоречие между производительными силами и производственными отношениями – переплетаются со структурой системы политического господства, с мнениями и способностями масс и господствующих классов принимать решения и создавать прочные объединения, когда кризис целой нации вызывает к жизни революционную ситуацию, писал Ленин, давший емкую и не потерявшую до сих пор значения формулировку, которая обобщенно отражает революционный опыт, накопленный как буржуазией, так и пролетариатом. Не случайно в этой формуле, которая указывает на возможность революционной победы, подчеркивается именно момент решимости и воли, то есть социально-психологический, субъективный элемент. В «Детской болезни „левизны“ в коммунизме» Ленина мы читаем:
«Основной закон революции, подтвержденный всеми революциями и в частности всеми тремя русскими революциями в XX веке, состоит вот в чем: для революции недостаточно, чтобы эксплуатируемые и угнетенные массы сознали невозможность жить по-старому и потребовали изменения; для революции необходимо, чтобы эксплуататоры не могли жить и управлять по-старому. Лишь тогда, когда „низы“ не хотят старого и когда „верхи“ не могут по-старому, лишь тогда революция может победить. Иначе эта истина выражается словами: революция невозможна без общенационального (и эксплуатируемых и эксплуататоров затрагивающего) кризиса. Значит, для революции надо, во-первых, добиться, чтобы большинство рабочих (или во всяком случае большинство сознательных, мыслящих, политически активных рабочих) вполне поняло необходимость переворота и готово было идти на смерть ради него; во-вторых, чтобы правящие классы переживали правительственный кризис, который втягивает в политику даже самые отсталые массы (признак всякой настоящей революции: быстрое удесятерение или даже увеличение во сто раз количества способных на политическую борьбу представителей трудящейся и угнетенной массы, доселе апатичной), обессиливает правительство и делает возможным для революционеров свержение его» [25].
После первой мировой войны и позднее эти национальные кризисы действительно отмечаются во многих промышленно развитых странах Западной Европы, но тем не менее не произошло ни одной победоносной пролетарской революции. На вопрос, почему революционные ситуации не привели к победоносной революции, невозможно дать один общий ответ; существуют только ответы, которые учитывают сложность условий развития, присущих отдельным странам.
Сегодня, задним числом, во всех теоретических рассуждениях о революции надлежит отталкиваться от следующего фактического состояния дел: социалистические революции, которые произошли не в результате военных поражений (как это было в борьбе Советского Союза с гитлеровским фашизмом) и последующих оккупации, как это было в Восточном блоке и в Северной Корее, отмечались только там, где «историческая среда» (Маркс) находилась под воздействием мирового рынка наиболее развитых капиталистических обществ и, более того, где уже существовали – по крайней мере в отдельных районах и городах – концентрированная промышленность и соответствующий промышленный пролетариат, но где в национальном масштабе капиталистическое развитие закона стоимости все еще не разрушило полностью различных форм общинной собственности, коллективного землевладения и адекватных средств производства. Именно так обстояло дело в России, в Китае, на Кубе. То же самое можно было бы сказать и о последнем революционном всплеске, который произошел в Западной Европе, – об испанской революции, задушенной франкистским фашизмом. То же, разумеется, действительно и для Чили Альенде. Гамма этих традиционных общинных структур и традиционных способов производства, характеризующихся прежде всего доиндустриальными отношениями на базе натурального производства, простирается от форм азиатского способа производства при натуральном ведении хозяйства (Китай) до «мира» – русской сельскохозяйственной общины, олицетворяющей последнюю стадию примитивной социальной формации, внутренняя структура которой, насыщенная частными элементами, уже указывает на переход от общества, основанного на общинной собственности, к обществу, опирающемуся на частную собственность. Каждая из этих форм и образы жизни, которые из них вытекают, уже находятся под угрозой противостоящего им способа производства, хотя еще полностью и не исчезли. Тем не менее Маркс и Энгельс твердо убеждены, что эти традиционные формы с характерной для них национальной изолированностью никогда не смогут стать основой для социалистических преобразований (это верно и применительно к русскому «миру»).
Но если в своих формулировках «основных законов» революции Ленин мог использовать опыт трех русских революций – революции 1905 года, буржуазной революции 1917 года и Октябрьской революции [26], несомненно отмеченных определенным влиянием пролетариата, но происходивших в исторической среде, которая вовсе не характеризовалась делением общества только на два класса (буржуазию и пролетариат), – то поздний Энгельс оказывается перед лицом исторической ситуации в высокоразвитой западной стране, где пролетариат представляет собой заметную социальную силу, проявляющуюся на выборах, в уровне организованности масс и в профсоюзной борьбе, и выдвигает недвусмысленно революционные требования. Период революций, стимулируемых меньшинством (в этом отношении накоплен конкретный исторический опыт), прошел навсегда, и не в последнюю очередь из-за прогресса военной техники.
Энгельс писал: «Если изменились условия для войны между народами, то не меньше изменились они и для классовой борьбы. Прошло время внезапных нападений, революций, совершаемых немногочисленным сознательным меньшинством, стоящим во главе бессознательных масс. Там, где дело идет о полном преобразовании общественного строя, массы сами должны принимать в этом участие, сами должны понимать, за что идет борьба, за что ни проливают кровь и жертвуют жизнью» [27].
Уже исследование, которое содержит наиболее конкретный материалистический анализ революционной ситуации – анализ, проведенный на основе классовой борьбы, иными словами, марксистское исследование классовой борьбы во Франции в период между 1848 и 1850 годами, – характеризуется внутренними расхождениями в оценке революционных перспектив европейского развития. Франция предстает перед нами как страна, «в которой историческая классовая борьба больше, чем в других странах, доходила каждый раз до решительного конца. Во Франции в наиболее резких очертаниях выковывались те меняющиеся политические формы, внутри которых двигалась эта классовая борьба и в которых находили свое выражение ее результаты» [28]. Со своей стороны Энгельс в целой серии статей, написанных в 1851 году для «Нью-Йорк дейли трибюн», проанализировал классовую ситуацию в период германской революции 1848 – 1849 годов (эти статьи, появившиеся за подписью Маркса, были переведены на немецкий язык Каутским и опубликованы в 1896 году под заголовком «Революция и контрреволюция в Германии»). Из статей Энгельса явствует, что отсталость немецкой буржуазии отозвалась и на пролетариате, который не предпринял ни одной самостоятельной акции, так что и политические формы классовой борьбы не смогли обрести четких контуров. Три фундаментальных анализа, предпринятых Марксом в работах «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г.», «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» и «Гражданская война во Франции» по вопросу о политических формах, в которых проявляется классовая борьба, и прежде всего по вопросу о революционных требованиях пролетариата, касаются той общественной формации, которая характеризуется традиционными формами производства, наличием мелкой буржуазии, мелкого крестьянства, монархических традиций и т.д., то есть общественной формации Франции. Напротив, развитие производительных сил, создание мирового рынка и то, что уже в первой половине 40-х годов Энгельс назвал «промышленной революцией», рассматриваются в связи с Англией – этим организационным центром капиталистического способа производства, который представляет для всех прочих стран с товарным производством «прообраз их собственного будущего». В «Классовой борьбе во Франции» Маркс развивает мысль о том, что только буржуазия, которая добилась политической и экономической власти (и которая не ограничивается тем, что господствует сама по себе, как это было во Франции времен Луи Филиппа, управлявшейся финансовой буржуазией), может проводить независимые политические акции. До тех пор пока французская промышленность, сами промышленники не будут господствовать над финансовой буржуазией, невозможно добиться, чтобы революционные интересы общества сконцентрировались в рабочем классе; вследствие этого «парижский пролетариат старался отстаивать свои интересы наряду с буржуазными интересами вместо того, чтобы выдвигать их в качестве революционного интереса самого общества» [29].
Таким образом, приняв к сведению, что экономические кризисы, национальные кризисы господствующей политической системы и войны вносят решающий вклад в возникновение революционных ситуаций, рассмотрим другую – поставленную еще Марксом в связи с конкретным развитием революции 1848 года – проблему, которая приобретает основополагающее значение у позднего Энгельса, когда возникает и продолжает расти политическая роль пролетариата в социальном развитии, – проблему неодновременности экономического и политического развития, непосредственно отражающейся на процессе возникновения пролетариата и определяющей сферу его действий. Другими словами, зададимся вопросом: какое значение для начала действий пролетариата и их политической структуры имеют традиционные производственные формы и отношения, все еще до конца не уничтоженные капиталистическим производством? В 1850 году Маркс следующим образом обобщил это противоречие, в самой жесткой форме подтвержденное июньским восстанием – первой великой битвой между двумя классами, на которые делится современное общество:
«Как период кризиса, так и период процветания наступает на континенте позже, чем в Англии. Первоначальный процесс всегда происходит в Англии; она является демиургом буржуазного космоса. На континенте различные фазы цикла, постоянно вновь проходимого буржуазным обществом, выступают во вторичной и третичной форме… Если поэтому кризисы порождают революции прежде всего на континенте, то причина их все же всегда находится в Англии. В конечностях буржуазного организма насильственные потрясения естественно должны происходить раньше, чем в его сердце, где возможностей компенсирования больше. С другой стороны, степень воздействия континентальных революций на Англию вместе с тем является барометром, показывающим, в какой мере эти революции действительно ставят под вопрос условия существования буржуазного строя и в какой мере они касаются только его политических образований» [30].
Маркс проводит четкое разделение между маргинальными зонами «буржуазного космоса», где классовая борьба раньше всего приводит к взрыву, и центром капиталистического производства. И если верно то, что революционные преобразования не исходят от этого «демиурга буржуазного космоса», то верно также, и то, что его трансформация определяет социальное содержание каждой возможной революции пролетариата, которая не ограничивается изменением политической структуры страны [31].
Маркс и Энгельс никогда не утверждали, что может существовать «социализм только в одной стране», особенно в стране экономически и политически отсталой; напротив, они часто повторяют, что революция разрывает наиболее слабое звено в капиталистической системе. Этот лейтмотив проходит через теорию революции Маркса, прозвучал он и у позднего Энгельса, даже если революционная искра позднее сместилась на периферию «буржуазного космоса», на восток, в Россию [32]. Когда сорок лет спустя, в 1895 году, Энгельс вновь возвращается к теме Марксова труда о классовой борьбе во Франции и пишет к нему знаменитое «Введение», Англия к тому времени уже полностью находится вне политических рамок революционного развития пролетариата, несмотря на то что и у Энгельса нет никаких сомнений относительно того, что освобождение пролетариата может произойти только тогда, когда в революционный процесс будут вовлечены нации, господствующие на мировом рынке.
Противоречия в теории революции
Когда Энгельс, пересматривая опыт революций вплоть до Парижской коммуны, констатировал, что форма борьбы образца 1848 года во всех отношениях устарела, то это объяснялось в основном двумя причинами. Период «революций сверху», начавшийся после 1851 года вкупе с бурным промышленным развитием, позволил в значительной степени прояснить и поляризовать классовые отношения, так что, как это красноречиво продемонстрировала Парижская коммуна, если и верно то, что пролетариат еще не созрел для революции, то столь же истинно и то, что не может быть никакой другой революции, кроме пролетарской [33].
В течение двадцатилетия, прошедшего после Парижской коммуны, сформировалась пролетарская армия, но она стояла намного ниже правительственной армии по своей стратегии, боевой технике и средствам коммуникации; следовательно, она не могла рассчитывать на достижение победы одним ударом, путем восстания или уличного сражения. Энгельс, таким образом, предупреждает против решительного боя, который может спровоцировать противник и который придется вести в условиях, когда классовый враг будет иметь полное преимущество благодаря военному производству, находящемуся в его руках, контролю над коммуникациями и возможной поддержке значительной части мелкой буржуазии. Но это предупреждение не имеет абсолютно ничего общего с принципиальным отказом от любого насилия в любом варианте революционного переворота. Как ни велико различие между ситуациями, существовавшими в 1848 и 1895 годах, Энгельс никогда не ставит абстрактно вопрос об альтернативе между мирным и насильственно-революционным путем к социализму; пролетариат, по его мнению, не может исключить в принципе ни один из двух путей.
Энгельс писал: «Тогда – множество туманных евангелий различных сект с их панацеями, теперь – одна общепризнанная, до предела ясная теория Маркса, четко формулирующая конечные цели борьбы; тогда – разделенные и разобщенные местными и национальными особенностями массы, связанные лишь чувством общих страданий, неразвитые, беспомощно переходившие от воодушевления к отчаянию; теперь – единая великая интернациональная армия социалистов, неудержимо шествующая вперед, с каждым днем усиливающаяся по своей численности, организованности, дисциплинированности, сознательности и уверенности в победе. Если даже и эта могучая армия пролетариата все еще не достигла цели, если вместо того, чтобы добиться победы одним решительным ударом, она вынуждена медленно продвигаться вперед, завоевывая в суровой, упорной борьбе одну позицию за другой, то это окончательно доказывает, насколько невозможно было в 1848 г. добиться социального преобразования посредством простого внезапного нападения» [34].
В обстановке, которая характеризуется тем обстоятельством, что в отличие от революции 1848 года субъективный, бланкистский элемент революции, если это можно так назвать, переходит в объективный процесс, сделавшись в определенном смысле промышленным аппаратом, все труднее определить место, где должен произойти взрыв, необходимый для успеха революции, во время которой столкнутся эти две великие армии. Мысль о трудности определения момента коллизии не только в отрицательном смысле, отличая его при этом от форм неудачных действий, но и в положительном смысле проходит через всю теорию революции позднего Энгельса; эта трудность имеет форму решающего конфликта.
С одной стороны, революционный процесс «спокойно» совершается «с неотвратимостью естественного процесса» [35]: когда капиталистическая форма закона стоимости утверждается во всех социальных областях и, таким образом, создает объективную кризисную ситуацию, растет число признаков, которые указывают на разложение правящего класса и ясно показывают, что существующие производственные отношения больше не являются формами развития, а становятся тормозом, сдерживающим производительные силы. Поскольку речь идет о кризисной ситуации, не имеет значения, по каким причинам в ряды социал-демократии и пролетариата вливаются социально деклассированные элементы из других классов и категорий (крестьяне, кустари, мелкая буржуазия): из чувства страха перед угрозами, возникшими для их существования, из оппортунизма или из страха перед экзаменом, как иронически замечает Энгельс по поводу студентов. Сам факт, что они приходят, является «знамением назревающих событий» [36].
С другой стороны, объективное экономическое развитие, которое предстает в виде организации акционерных обществ и государственной собственности на производительные силы, не только толкает капиталистические отношения к пределу, где они разрушаются (хотя и не меняют при этом капиталистического характера средств производства), но и лишает, по крайней мере формально, пролетарскую революцию средств для того, чтобы решить в свою пользу основной социальный конфликт. Согласно точке зрения Энгельса, в ходе самого процесса в пролетариат вливается технически квалифицированная рабочая сила из средних слоев, находящаяся под угрозой разорения и частично уже разоренная, хотя он при этом абсолютно ясно сознает, что широкие массы буржуазной интеллигенции могут быть привлечены социализмом на свою сторону только при условии создания соотношения сил, безусловно благоприятствующего самому социализму, а до того данная категория людей будет проявлять в ходе классовой борьбы склонность скорее поддерживать своих врагов.
«Для того, чтобы овладеть средствами производства и пустить их в ход, нам нужны технически подготовленные люди и притом в большом количестве. Их у нас нет… и я предвижу, что в ближайшие 8 – 10 лет к нам придет достаточное количество молодых специалистов в области техники и медицины, юристов и учителей, чтобы с помощью партийных товарищей организовать управление фабриками и крупными имениями в интересах нации. Тогда, следовательно, взятие нами власти будет совершенно естественным и произойдет относительно гладко. Но если в результате войны мы придем к власти раньше, чем будем подготовлены к этому, то технические специалисты окажутся нашими принципиальными противниками и будут обманывать и предавать нас везде, где только могут; нам придется прибегать к устрашению их…» [37]
Если рассматривать всю совокупность этих признаков и объяснять их объективными тенденциями развития буржуазного общества, которое Энгельс видел собственными глазами, и если затем исходить из субъективных компонентов рабочего класса и революционных возможностей, которые имеются в действительности, то нетрудно понять, почему в 1891 году Энгельс мог на основе «простого вычисления, согласно математическим законам» утверждать, что «возможность конца господства» может наступить в конце века, что, по его мнению, не равнозначно устранению буржуазного общества.
«Если этого не случится, старое буржуазное общество может продолжать еще некоторое время свое существование, пока толчок извне не разрушит это гнилое здание. Такое прогнившее старое сооружение может еще продержаться несколько десятков лет после того, как по существу уже отживет свой век, если воздух останется спокойным…» [38]
Уже здесь, несомненно, вырисовывается мысль, к которой Энгельс приходит в конце «Введения»: идея о том, что исход решающей битвы между пролетариатом и буржуазией не может больше считаться определенным, как это было во время всех исторических революций прошлого, когда подавляемый класс, как правило, располагал также и материальными средствами накопления. Энгельс очень осторожен в оценке исторической ситуации, для которой в истории нет адекватных примеров. Ему вовсе не чужда идея устранения государственного аппарата с помощью самого же государственного аппарата – мысль, аналогичная воззрению, выражаемому сейчас отдельными европейскими коммунистическими партиями, которые стоят на позиции, идущей вразрез как с социал-демократической, так и с ленинской концепциями государства. И хотя он, конечно же, признает марксистское определение государства как машины для подавления одного класса другим, хотя он знает, что диктатура пролетариата не может быть осуществлена без государственных органов власти, для него защита законности и, следовательно, также буржуазных прав и свобод, которые нарушаются самим же господствующим классом, является не только тактическим элементом. Уничтожение буржуазных институтов может произойти только через сами эти институты; если пролетариат будет вести себя по отношению к ним индифферентно, дуалистически, то он не сможет использовать их противоречий в своих интересах, он не сможет использовать против них их собственную силу. Вовсе не из-за фетишизации парламентаризма и, конечно же, не из-за отказа от принципа насилия Энгельс подчеркивает важность выборов, – напротив, он ясно видит, как захват власти в развитом капиталистическом обществе нуждается в средствах, отличных от тех, которые требуются в стране, где может оказаться достаточным «поднести фитиль к пороховой бочке», чтобы революция победила. Что же касается результатов мирного пути к завоеванию власти с помощью парламентских институтов, то их может быть два: возможность численно определять собственную силу и – что может показаться парадоксальным каждому революционеру – более широкая легитимация пролетарского насилия путем защиты легальности.
«Ирония всемирной истории ставит все вверх ногами. Мы, „революционеры“, „ниспровергатели“, мы гораздо больше преуспеваем с помощью легальных средств, чем с помощью нелегальных или с помощью переворота. Партии, называющие себя партиями порядка, погибают от созданного ими же самими легального положения» [39].
Но этот рост в условиях легальности приводит к качественному перевороту, когда начинается подлинная революция, и в конечном счете к борьбе за власть. В письме Полю Лафаргу от 12 ноября 1892 года Энгельс пишет:
«Вы видите теперь, каким великолепным оружием вот уже сорок лет является во Франции всеобщее избирательное право, если бы только умели им пользоваться! Это дольше и скучнее, чем призыв к революции, но это в десять раз вернее и, что еще лучше, с безупречной точностью указывает день, когда нужно будет призвать к вооруженной революции. Больше того, десять шансов против одного, что всеобщее избирательное право, разумно используемое рабочими, заставит власть имущих нарушить законность, то есть поставить нас в положение, наиболее благоприятное для совершения революции».
За этими проблемами объективного революционного процесса и революционного импульса, которые глубоко занимают позднего Энгельса, скрывается другая фундаментальная проблема, а именно: в какой мере законы товарного производства на стадии его полного развития, применение закона стоимости с учетом национальных особенностей каждой страны не только вызывают обострение социальных противоречий и обусловливают постоянное объективное кризисное состояние, но и высвобождают субъективные возможности для революционного переворота, одновременно блокируя их? Иными словами: в какой мере развитие капиталистического товарного производства, воздействие закона стоимости на все сферы общественной жизни создают не только объективные условия для революционных преобразований? Ибо с развитием товарного производства овеществление социальных отношений во все большей степени завладевает также сознанием и поведением пролетариата.
Роль докапиталистического способа производства и присвоения в революционном процессе
Социалистическое движение имеет целью преодоление процесса экспроприации производительных сил людей – экспроприации, неотделимой от развертывания этого процесса, – который осуществляется в капиталистической организации общества и в восстановлении, на более высоком уровне развития цивилизации, первоначальных и естественных демократических форм человеческого общения и контроля за объективными условиями жизни. Примером тому могут служить органы самоуправления в виде советов. Но докапиталистические формы производства и собственности имеют в определенном смысле и более узкое значение. Маркс и Энгельс, особенно поздний Энгельс, уделяли этим докапиталистическим формам производства и собственности много внимания. И делали они это не только с целью вскрыть, каким образом происходило первоначальное накопление, но и потому, что в некотором смысле положительно оценивали коллективистские утопии, полагая, что архаичные формы общинной собственности и традиционные формы ассоциации и корпорации могли бы сыграть положительную роль в революционном процессе. Энгельс упоминает об обширных специальных исследованиях Маркса, посвященных «разнообразию форм земельной собственности и эксплуатации сельскохозяйственных производителей в России», – исследованиях, первоначально предназначенных для отдела «Капитала» о земельной ренте, где «Россия должна была играть такую же роль, какую играла Англия в книге I при исследовании промышленного наемного труда» [40].
Вопросы, которые Вера Засулич адресует Марксу и Энгельсу, вращаются в основном вокруг одной проблемы, а именно: действительны ли для русского общества фазы распада традиционных форм производства и собственности, анализируемые Марксом применительно к западноевропейскому капитализму, или же можно избежать фазы разрушения русских общинных институтов капиталистическим производством и непосредственно преобразовать докапиталистическую коллективную собственность в коллективную социалистическую собственность?
Маркс и Энгельс исключают две линии развития, используемые различными политическими партиями для оправдания своей теории общества. С одной стороны, они отвергают либеральную концепцию, согласно которой внутри страны должно развиваться капиталистическое товарное производство, поскольку таким путем может возникнуть буржуазное общество с присущими ему социальными отношениями; этому положению соответствует, по мнению социалистов, убеждение в том, что для социалистической революции необходимо прежде всего создание сильного промышленного пролетариата, и поэтому на первом этапе возможна только буржуазная революция. С другой стороны, Маркс и Энгельс отвергают антизападную тенденцию той части интеллигенции, которая видит в России избранный народ, способный обойтись без переходной капиталистической фазы со всеми вытекающими из нее последствиями и преобразовать русскую сельскую общину непосредственно в социалистический способ производства.
Маркс делает три наброска ответного письма Вере Засулич. И наконец 8 марта 1881 года он коротко сообщает ей, что его анализ «Капитала» не содержит доказательств ни за, ни против жизнеспособности русской сельской общины, но что он убежден, что эта сельская община может стать опорой социального возрождения России [41]. Однако суждения, не включенные в окончательный текст письма, затрагивают как раз центральную проблему значения неодновременности или, как говорит Маркс, одновременности различных стадий производства в идентичной исторической обстановке для исхода революционного развития. Насколько верно то, что России не пришлось проходить через весь этот «долгий инкубационный период развития машинного производства, чтобы добраться до машин, пароходов, железных дорог и т.п.», настолько верно и то, что одновременность коллективных способов производства и капиталистического способа производства позволяла ей воспользоваться положительными завоеваниями и тех, и другого.
«Россия – единственная страна в Европе, в которой общинное землевладение сохранилось в широком национальном масштабе, но в то же самое время Россия существует в современной исторической среде, она является современницей более высокой культуры, она связана с мировым рынком, на котором господствует капиталистическое производство» [42].
Но русская сельская община отличается от других примитивных общин и от их новых форм, частично уцелевших во времена Маркса, не только своей исторической средой. Она тоже характеризуется сосуществованием индивидуальных и коллективных элементов, их имманентным дуализмом, то есть содержит в себе в зародыше элементы своего распада и одновременно возможности развития по современному пути. Верно применительно к ней и то, что необходимо революционное восстание, чтобы она могла стать «отправным пунктом той экономической системы, к которой стремится современное общество» [43]. Независимое развитие совершенно исключается, ибо, как заявляет Энгельс в 1894 году, «нигде и никогда аграрный коммунизм, сохранившийся от родового строя, не порождал из самого себя ничего иного, кроме собственного разложения» [44].
Но тут возникает целый ряд вопросов, которые становятся ясными и понятными, если рассматривать их на примере России, и которые в своей совокупности касаются, по сути дела, всей теории революции, как она трактуется в последних трудах Энгельса. Даже неоднократно и недвусмысленно утверждая, что, где бы ни вспыхнула революция, ее успешный исход невозможен, если не будут революционизированы социально-экономические отношения в наиболее развитых капиталистических странах, он тем не менее повторяет в предисловии к четвертому немецкому изданию «Манифеста» ту же самую мысль, которую вместе с Марксом сформулировал уже в 1882 году и которая сводится к тому, что Россия представляет собой передовой отряд революционного движения в Европе и русская революция может стать сигналом для начала пролетарской революции на Западе [45]. В 1885 году он описывает существующую в России ситуацию в том смысле, что достаточно «небольшого толчка», чтобы опрокинуть целую систему, что бланкизм в конце концов может прижиться на русской почве в условиях, когда «страна подобна заряженной мине», к которой достаточно поднести фитиль, чтобы народная энергия из потенциальной превратилась в кинетическую: «Это один из исключительных случаев, когда горсточка людей может сделать революцию, другими словами, одним небольшим толчком заставить рухнуть целую систему» [46].
Мотивируя эту взрывную силу, этот революционный потенциал, Энгельс использует именно аргументы сосуществования неодновременных стадий производства, в корне отличных друг от друга.
«В стране, где положение так напряжено, где в такой степени накопились революционные элементы, где экономическое положение огромной массы народа становится изо дня в день все более нестерпимым, где представлены все ступени социального развития, начиная от первобытной общины и кончая современной крупной промышленностью и финансовой верхушкой, и где все эти противоречия насильственно сдерживаются деспотизмом, не имеющим себе равного, деспотизмом, все более и более невыносимым для молодежи, воплощающей в себе разум и достоинство нации, – ст?ит в такой стране начаться 1789 году, как за ним не замедлит последовать 1793 год» [47].
Не следует говорить о чисто буржуазной революции, потому что она разрушила бы именно те натуральные общинные элементы русского развития, которые должны быть преобразованы в социалистическую собственность. Весьма показательным является тот факт, что, согласно точке зрения Энгельса, единство русского общества поддерживалось фактором, прямо противоположным тому, который действовал на Западе: если на Западе общественное единение зиждется на законе стоимости, то в России оно обеспечивается государственным деспотизмом, характерным для всех форм производства, которые Маркс обозначает как азиатский способ производства [48].
В написанном в 1894 году Послесловии к работе «О социальном вопросе в России» Энгельс самым скептическим образом высказался по поводу возможности преобразования русского общества в социалистическое. В этом послесловии он ясно указывает, что
«зато не только возможно, но и несомненно, что после победы пролетариата и перехода средств производства в общее владение у западноевропейских народов те страны, которым только что довелось вступить на путь капиталистического производства и в которых уцелели еще родовые порядки или остатки таковых, могут использовать эти остатки общинного владения и соответствующие им народные обычаи как могучее средство для того, чтобы значительно сократить процесс своего развития к социалистическому обществу и избежать большей части тех страданий и той борьбы, через которые приходится прокладывать дорогу нам в Западной Европе» [49].
Согласно Энгельсу, процесс преобразования страны в промышленное капиталистическое общество и пролетаризация большей части крестьянства, сопровождаемая упадком старых коммунистических общин, будет происходить во все более быстром темпе [50].
Энгельс, однако, не говорит о том, как смогут народы Западной Европы разорвать цепи капиталистического производства и заменить частную собственность на новую и высшую форму собственности, то есть на коммунистическую собственность, без всяких ссылок на коллективистские утопии, существовавшие в прошлом, и тем более на элементы, которые воскрешают общинные институты в настоящем. Он лишь подчеркивает, что коммунистическая собственность представляет собой высшую и максимально развитую форму, которую обретут все эти в основе своей демократические элементы, сохранившиеся от наиболее древних форм коллективной собственности, разрушенных капитализмом. Тот факт, что он в своих последних работах интенсивно занимается именно этими формами коллективной собственности (кооперативы, «мир» и т.п.) и рассматривает различные общинные институты, дает нам основание полагать, что он придает этим формам главное значение и в коммунистическом обществе.
Констатируя, что неодновременность форм производства и собственности обусловливает возникновение взрывного потенциала в том смысле, что традиционные отношения, связывавшие угнетенные классы с основами их собственной жизни, с природой, историческими традициями, коллективистскими фантазиями, выраженными в сказках и легендах, сталкиваются с разрушительными тенденциями капиталистического производства, порождая таким путем опыт и отчасти также сознание собственного угнетенного положения, следует отметить и то, каким образом в развитых странах этот процесс развернулся – в основном в фазе «первоначального накопления». Он вызвал крестьянские бунты и мятежи ремесленников, а позднее вылился в буржуазные революции, в которых всегда можно было выявить присутствие эгалитарных плебейских движений. С утверждением капитализма этот конкретный потенциал опыта был в значительной степени исчерпан и разрушен в той мере, в какой это относится к экспроприации естественных общин, общинных институтов, мифологических отношений с временем и пространством. Полная независимость капиталистического товарного производства, естественно, не устранила экспроприации индивидуального начала в человеке, его тела и сознания, а универсализация товарного производства одновременно подорвала также его способность вспоминать о том, что было утрачено.
Вот почему не должно вызывать удивления, что на заре европейского рабочего движения утопии приобрели характер воспоминаний о коллективных общинах прошлого – воспоминаний, сопряженных с ориентацией на ремесленные, а не на промышленные формы производства. Вспомним о первых спонтанно демократических общинах: здесь ремесленники решающим образом влияют на эти первые позитивные представления о социализме, которые, впрочем, никогда не исчезали полностью из рабочего движения.
С этой точки зрения сегодняшний капитализм достиг новой стадии. Он создает новые формы неодновременности, которые охватывают традиционный рабочий класс, последний же, напротив, находится в отношении одновременности с капиталистическим производством. Уже давно опыт экспроприации жизни и сознания не кристаллизуется исключительно в традиционном пролетариате – его средоточием становятся прежде всего те группы и слои, жизнь которых наиболее обусловлена традициями и которым только сейчас нанесло удар капиталистическое накопление (затронув все аспекты их существования – и естественную основу их жизни, жилища, и формы коммуникации). Следовательно, политически взрывные движения последних десятилетий являются, как правило, выражением новых форм неодновременности, связанных с традиционными элементами; эти движения были в значительной степени обусловлены традиционным рабочим движением. Таковы «Лип», «Ларсак», классовая борьба в Северной Италии, движение граждан против строительства атомных электростанций или сноса старых кварталов в исторических центрах и, наконец, движение протеста молодежи и студентов.
Очевидно, что именно отсутствие этой формы неодновременности, которая столь важна для теории революции, вынуждает Энгельса смещать вопрос о возникновении революционного импульса в промышленно слаборазвитые страны, т.е. признавать за ними функцию авангарда по отношению к передовым капиталистическим странам. Занимавший Энгельса вопрос о том, какое соотношение существует между импульсом и практикой революционного движения, должен быть поставлен в новой форме, применительно к нынешней европейской ситуации. Это вовсе не означает необходимости поисков новых субъектов революционного развития, напротив, речь идет о расширении и уточнении концепции пролетарской революции.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК