Объективный идеализм Гегеля
Подобно тому как во Франции XVIII в., в Германии XIX в. философская революция служила введением к политическому краху. Но как непохожи одна на другую эти философские революции! Французы ведут открытую войну со всей официальной наукой, с церковью, часто также с государством; их сочинения печатаются по ту сторону границы в Голландии или в Англии, а сами они нередко переселяются в Бастилию [Бастилия — государственная тюрьма для политических заключенных в Париже, в дореволюционной Франции. В дни Великой французской революции была взята штурмом восставшим народом (14 июля 1789 г.), а затем разрушена. — Ред.]. Напротив, немцы — профессора, государством назначенные наставники юношества; их сочинения — одобренные начальством руководства, а система Гегеля, — венец всего философского развития, — до известной степени даже возводится в чин королевско-прусской государственной философии. И за этими профессорами, в их педантически-темных словах, в их неуклюжих, скучных периодах скрывалась революция?! Да разве люди, считавшиеся тогда представителями революции, — либералы, — не были самыми рьяными противниками этой философии, наполнявшей туманом человеческие головы. Однако то, чего не замечали ни правительство, ни либералы, видел уже в 1833 г., по крайней мере, один человек; он назывался, правда, Генрих Гейне [Энгельс имеет в виду статьи знаменитого немецкого поэта Гейне «О Германии», где он, излагая для французской публики историю культуры немецкого народа (в трех частях: 1) до Лютера; 2) от Лютера до Канта; 3) от Канта до Гегеля), дал характеристику немецкой философии и той роли, которую она в свое время выполнила. — Ред.].
Возьмем пример. Ни одно из философских положений не было предметом такой признательности со стороны близоруких правительств и такого гнева со стороны не менее близоруких либералов, как знаменитое положение Гегеля: «Все действительное разумно; все разумное действительно». Ведь оно, очевидно, было оправданием всего существующего, философским освещением деспотизма, полицейского государства, административного произвола, цензуры. Так думал Фридрих-Вильгельм III; так думали его подданные. Но у Гегеля вовсе не все, что существует, без дальнейших околичностей также и действительно. Атрибут [Атрибут — свойство предмета, не отделимое от самого предмета, неразрывно с ним связанное. Например диалектический материализм считает движение одним из основных атрибутов материи без движения. — Ред.] действительности принадлежит у него лишь тому, что в то же время необходимо. «В своем развитии действительность оказывается необходимостью». Та или другая правительственная мера, — сам Гегель берет в пример «известный налог» — вовсе не признается им поэтому без дальних околичностей за нечто действительное. Но в последнем счете необходимое оказывается также и разумным, и в применении к тогдашнему прусскому государству гегелевское положение сводилось, стало быть, только к следующему: это государство настолько разумно, настолько соответствует разуму, насколько оно необходимо. И если оно кажется нам негодным, а между тем продолжает существовать, несмотря на свою негодность, то негодность правительства объясняется и оправдывается соответственной негодностью подданных. Тогдашние пруссаки имели такое правительство, какого они заслуживали.
Итак, действительность вовсе не представляет собою атрибута, свойственного данному общественному или политическому порядку при всяких обстоятельствах и во все времена. Напротив. Римская республика была действительна, но действительна была и сменившая ее римская империя. Французская монархия стала в 1789 г. так недействительна, т. е. до такой степени лишена всякой необходимости, до такой степени неразумна, что ее должна была уничтожить великая революция, о которой Гегель всегда говорит с величайшим восторгом. Таким образом, здесь монархия оказалась недействительной, а революция действительной. И совершенно так же, по мере развития, все, бывшее прежде действительным, становится недействительным, утрачивает свою необходимость, свое право на существование, свою разумность. Место умирающей действительности занимает новая, жизнеспособная действительность, занимает мирно, если старое достаточно рассудительно, чтобы умереть без сопротивления, — насильственно, если оно противится этой необходимости. Диалектика Гегеля превращает, стало быть, рассматриваемый гегелевский тезис в его прямую противоположность: все действительное в области человеческой истории оказывается со временем неразумным, оно, следовательно, неразумно уже в силу своего определения; заранее обременено неразумностью; и все, что есть в человеческих головах разумного, обязательно станет действительным, как бы ни противоречило оно существующей кажущейся действительности. По всем правилам гегелевского метода мышления, тезис, провозглашающий разумность всего действительного, превращается в другой тезис: достойно гибели все то, что существует.
Но именно в том и состояли истинное значение и революционный характер гегелевской философии (рассмотрением которой мы ограничимся здесь как заключительным фазисом философского движения со времен Канта), что она раз навсегда положила конец всякой мысли об окончательном характере результатов человеческого мышления и действия. Истина, которую должна была познать философия, представлялась Гегелю уже не в виде собрания готовых догматических положений, которые остается только зазубрить, раз они открыты; истина теперь заключалась в самом процессе познания, в длинном историческом развитии науки, поднимающейся с низших ступеней знания на высшие, но никогда не достигающей такой точки, от которой она, найдя так называемую абсолютную истину, уже не могла бы пойти дальше и где ей не оставалось бы ничего больше, как сложа руки восторженно созерцать эту добытую абсолютную истину [Энгельс имеет здесь в виду метафизическое понимание абсолютной истины как законченного, исчерпывающего, на все времена неизменного знания. — Ред.]. И так — не только в философском, но и во всяком другом познании, а равно и в области практического действия. История так же мало может остановиться, как и познание; она никогда не получит окончательного завершения в некотором совершенном, идеальном состоянии общества; совершенное общество, совершенное «государство», это — вещи, которые могут существовать только в фантазии. Все общественные порядки, сменяющиеся один за другим, представляют собой лишь переходящие ступени бесконечного развития человеческого общества от низшего к высшему. Каждая ступень необходима, и, таким образом, имеет свое оправдание в то время и при тех обстоятельствах, которым она обязана своим происхождением. Но она становится шаткой и лишается своего оправдания перед лицом новых высших условий, постепенно развивающихся в ее собственных недрах. Она должна уступить место высшей ступени, которая в свою очередь также приходит в упадок и гибнет. Диалектическая философия разрушает все представления об окончательной, абсолютной истине и о соответствующих ей абсолютных отношениях людей совершенно так же, как буржуазия, посредством крупной промышленности, конкуренции и всемирного рынка, практически разрушает все устойчивые, веками освященные учреждения. Для диалектической философии нет ничего раз навсегда окончательного, абсолютного, святого. На всем и во всем обнаруживает она печать неизбежного исчезновения, и ничто не может устоять перед ней, кроме непрерывного процесса становления и уничтожения, бесконечного восхождения от низшего к высшему. Она сама является лишь отражением этого процесса в мыслящем мозгу. У нее, без сомнения, есть и консервативная сторона: каждая данная ступень развития познания общественных отношений оправдывается ею в силу обстоятельства данного времени, но не больше. Ее консерватизм относителен, ее революционный характер безусловен, — вот единственное безусловное, для чего она оставляет место.
Нам нет надобности рассматривать здесь, насколько это мировоззрение соответствует нынешнему состоянию естественных наук, которые самой земле предсказывают возможный, а ее обитаемости несомненный, конец и тем самым говорят, что у человеческой истории будет не только восходящая, но и нисходящая ветвь. Но мы находимся, во всяком случае, еще изрядно далеко от той поворотной точки, за которой начнется движение общественной истории сверху вниз, и мы не можем требовать от гегелевской философии, чтобы она занималась вопросом, еще не поставленным на очередь современным ей естествознанием.
Однако необходимо заметить здесь следующее: вышеприведенные взгляды изложены нами гораздо резче, чем они изложены у Гегеля. Это есть вывод, к которому неизбежно приводит его метод; но этот вывод никогда не был сделан им самим с такой ясностью. И это понятно. Гегель вынужден был строить систему, а философская система, по исстари установившемуся обычаю, должна была завершиться абсолютной истиной того или иного рода. И тот же Гегель, который в своей «Логике» указывал, что вечная истина на деле есть не что иное, как сам логический, т. е. значит, и исторический процесс, — тот же самый Гегель видит себя вынужденным положить конец этому процессу, так как надо же было ему на чем-то закончить свою систему. В «Логике» этот конец он снова может сделать началом, потому что там конечная точка, абсолютная идея [Под этим понятием у Гегеля скрывается понятие бога. — Ред.], — абсолютная лишь постольку, поскольку он абсолютно ничего не мог сказать о ней, — «обнаруживает себя», т. е. превращается в природу, а потом в духе, — т. е. в мышлении и в истории, — снова возвращается к самой себе. Но в конце всей философии для подобного возврата к началу оставался только один путь. Необходимо было так представить себе конец истории: человечество приходит к познанию именно этой абсолютной идеи и объявляет, что это познание достигнуто гегелевской философией. Но это значило провозгласить абсолютной истиной все догматическое содержание системы Гегеля и тем стать в противоречие с его диалектическим методом, разрушающим все догматическое. Это означало задушить революционную сторону под тяжестью непомерно разросшейся консервативной стороны. И не только в области философского познания, но и по отношению к исторической практике. Человечество, которое в лице Гегеля дошло до познания абсолютной идеи, должно было и в практической области оказаться ушедшим вперед так далеко, что для него уже стало возможным проведение абсолютной идеи в действительность. Абсолютная идея не должна была, значит, предъявлять своим современникам слишком широкие политические требования. Вот почему мы в конце «Философии права» узнаем, что абсолютная идея должна осуществиться в той, ограниченной сословным представительством, монархии, которую Фридрих-Вильгельм III так упорно и так напрасно обещал своим подданным, т. е. стало быть в ограниченном и умеренном, косвенном господстве имущих классов, приспособленном к тогдашним мелкобуржуазным отношениям Германии. И притом еще нам там доказывается умозрительным путем необходимость дворянства.
Итак, уже одни внутренние нужды системы достаточно объясняют, почему в высшей степени революционный метод мышления привел к очень мирному политическому выводу. Впрочем специфической формой этого вывода мы обязаны тому обстоятельству, что Гегель был немец и, подобно своему современнику Гете, порядочный филистер. Гегель, как и Гете, был в своей области настоящий Зевс-олимпиец, но ни тот, ни другой не могли вполне отделаться от духа немецкого филистерства.
Все это не помешало однако гегелевской философии охватить несравненно более широкую область, чем какая бы то ни было прежняя система, а развить в этой области еще и поныне поражающее богатство мыслей. Феноменология духа [Название одного из первых крупных трудов Гегеля. — Ред.] (которую можно было бы назвать параллелью эмбриологии и палеонтологии духа, развитием индивидуального сознания на различных его ступенях, рассматриваемых как сокращенное воспроизведение ступеней, исторически пройденных человеческим сознанием), логика, философия природы, философия духа, разработанная в ее отдельных исторических подразделениях: философия истории, права, религии, история философии, эстетика и т. д., — в каждой из этих различных исторических областей Гегель старается найти и указать проходящую через нее нить развития. А так как он обладал не только творческим гением, но и всесторонней ученостью, то его появление везде составило эпоху. Само собой понятно, что нужды «системы» довольно часто заставляли его тут прибегать к тем насильственным теоретическим построениям, по поводу которых до сих пор так ужасно кричат его ничтожные противники. Но эти построения служат у него только рамками работы, лесами возводимого им здания. Кто, не останавливаясь без надобности около них, глубже проникает в грандиозное здание, тот находит там бесчисленные сокровища, до настоящего времени сохранившие свою полную ценность. У всех философов преходящей оказывается именно «система», и именно потому, что системы возникают из непреходящей потребности человеческого духа: потребности преодолеть все противоречия. Но если бы все противоречия были раз навсегда устранены, мы пришли бы к так называемой абсолютной истине — всемирная история была бы кончена и в то же самое время должна была бы продолжаться, хотя ей уже ничего не оставалось бы сделать: новое, неразрешимое противоречие. Раз мы поняли, — и этим мы больше, чем кому-нибудь, обязаны именно Гегелю, — что требовать от философии разрешения всех противоречий значит требовать, чтобы один философ сделал такое дело, какое в состоянии выполнить только все человечество в его поступательном развитии — раз мы поняли это, философии, в старом смысле слова, приходит конец. Мы оставляем в покое недостижимую таким путем и для каждого человека в отдельности «абсолютную истину» и зато устремляемся в погоню за достижимыми для нас относительными истинами по пути положительных наук и объединения их результатов при помощи диалектического мышления. С Гегелем вообще заканчивается философия, с одной стороны, потому что его система представляет собою величественный итог всего предыдущего ее (философии) развития, а с другой, — потому что он сам, хотя и бессознательно, указывает нам путь, ведущий из лабиринта систем к действительному положительному познанию мира.
Не трудно понять, как велико было действие гегелевской системы в философски окрашенной атмосфере Германии. Это было торжественное шествие, длившееся целые десятилетия и далеко не прекратившееся со смертью Гегеля. Напротив, именно в промежуток времени от 1830 до 1840 г. достигло апогея исключительное господство «гегельянщины», заразившей более или менее даже своих противников: именно в этот промежуток времени взгляды Гегеля, сознательным или бессознательным путем, в изобилии проникали в самые различные науки и оплодотворяли даже популярную литературу и ежедневную печать, из которых средний «образованный человек» черпает свои мысли. Но эта победа по всей линии была лишь прологом междоусобной войны.
Взятое в целом, учение Гегеля оставляло, как мы видели, много свободного места для практических взглядов самых различных партий. Практическое значение имели в тогдашней Германии прежде всего две вещи: религия и политика. Человек, дороживший преимущественно системой Гегеля, мог быть довольно консервативен в каждой из этих областей. Тот же, кто главным считал диалектический метод, мог и в политике и в религии принадлежать к самой крайней оппозиции. Сам Гегель, несмотря на нередкие в его сочинениях взрывы революционного гнева, вообще склонялся преимущественно к консервативной стороне: недаром же его система стоила ему гораздо более «тяжелой работы мысли», чем его метод. (Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 7 — 14, изд. 1932 г.)