1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В «Дурных пастырях» Октава Мирбо4 животно-невежественная, раболепная, покорная судьбе толпа рабочих под влиянием анархиста подымается на высочайшую ступень нравственного просветления. Они сознательно идут на смерть для утверждения мощной жизни грядущих поколений. Смерть – освободительница и для них, и для других, им еще неведомых, но родных по судьбам людей. Эта способность жить душою и умом, жизнью дальнего человека приобщает их к радостям, к свободе, к гордому творчеству дальнего дня. Так красота, поистине небесная, красота, невидимая глазами, не улавливаемая осязанием, бестелесная, отраженная человеческим духом, сводится с горных высот будущего на землю и живет в людях живых. Смерть здесь только расчищает дорогу новой молодой жизни, более мощной и высокой, и на ее могилах зреет отмщенье, зреет любовь к прекрасному и ненависть к злому безобразию жизни. Это не жертвенная смерть. Здесь нет жертв – ибо остаться в живых значило бы принести в жертву животному прозябанию всю ценность жизни, все то, чем дорожит в жизни свободный, гордый, социальный человек, пред которым встал роковой и трагический выбор: или миг прекрасной человеческой жизни, или годы животного прозябания.

Но не с этой точки зрения подходит к смерти одинокий горожанин5.

Культурная жизнь с ее пестрым, калейдоскопическим содержанием, быстрая, напряженная, разнообразная, полная контрастов, приучает ценить мимолетный неповторяющийся момент, которого нет в деревне, нет в глухой и затхлой атмосфере тяжелого труда рабочих. Там жизнь однотипна, однообразна и уныло повторяется из года в год. Другое дело жизнь городов. Здесь выделяется личность из целого, здесь она не связана с целым, здесь жизнь и смерть личности в руках случая, и наряду с повышающейся в культурной обстановке ценностью жизни растет и страх пред неумолимым, случайным, но неотвратимым врагом ее – пред смертью, здесь чаще умирают до времени, здесь чаще гибнет молодость в борьбе с нуждой, здесь чаще случаи голодной смерти. Здесь чахотка, сифилис свили себе прочные гнезда, разрушая организм, выводя человека на дорогу к могиле. Задолго до последнего счета с землей видит обреченный себя в гробу, чует приближение врага, воочию следит за разрушением своего тела и духа. Горожанину нет спасенья ни в наивном невежестве, ни в радостных суевериях предания. Фальшивые, но сладкие утешители эти отходят при приближении культуры, уступая место новому невежеству, новому суеверию, холодному и безутешному, питающему не надежду, а страх пустоты. Невольно задумывается он над смыслом своей жизни, ни с чем и ни с кем не связанной. Одинокая жизнь ремесленника, поставляющего товар безликой массе, а не живым, определенным, ему известным людям, с которыми связан непосредственно, жизнь размышляющего паразита на безмерно огромном теле загадочного, неприветливого и враждебного существа, именуемого народом, – выходит на бой со смертью без щита и оружия. Ее участь решена заранее. От смерти нет спасения, все изолированное, замкнутое в себя, собой, только собой живущее – обречено на гибель.

Ужас горожанина пред смертью нашел яркое выражение в художественной литературе последних лет. Подпрапорщик Гололобов у Арцыбашева сравнивает судьбу человека с жизнью приговоренного к казни и решает покончить самоубийством для прекращения срока ожидания, для прекращения унылой жизни приговоренного к смерти. Убивая себя, человек как бы занимает единственную оставленную ему позицию свободного действия. Дух, который и есть-де мое «я», совершает насилие над «моей», но чужой все же «мне» природой. «Дух мой есть именно я, а тело только случайное помещение, не больше, – философствует Гололобов. – Если бы тело мое было именно я, то я бы остался жить. Смерть не стала бы тогда приговором к казни: ведь и после смерти моей тело остается. Тело есть вечно». Дух же исчезает навеки, даже если допустить загробную жизнь, ибо там уже не будет того земного человека, о котором ведь идет речь. Гололобов возмущен неотвратным насилием: «Во мне есть желание жить, и весь я приспособлен к жизни, и все-таки я умру». Это насилие и насилие тем более страшное и тяжелое, что смерть – закон природы… «Со всякой иною властью бороться можно, а с природой и бороться нельзя».

Бедный подпрапорщик Гололобов, очевидно, не знаком был с анархизмом мистиков, объявивших войну и законам природы. Быть может, тогда не покончил бы самоубийством. По воззрениям Гололобова, представляющего как бы мудрость века сего, человеческое «я» оказывается совершенно случайным гостем на жизненном пиру. Прежде всего, оно случайно связано со своей эмпирической формой, со своей, но все же чуждой для «я» природой, то есть телом; следовательно, случайны и все его отношения ко всему миру живому и мертвому, так как человек внешне общается с ними лишь при посредстве той же чужой природы. У подпрапорщика Гололобова нет сознания той интимной, не выразимой словами связи со всем миром, которая является основой всякого жизнечувствия, которую Койген обозначает словом «интимитет», христиане – церковью верующих, мистики-анархисты – вселенской соборностью и которую мы знаем под старым именем любви, братства и солидарности. Он одинок, его «я» – вне всякой связи с миром, в связи с миром только чужое ему его тело. В этом одиночестве поистине смерть страшна, не устоять пред ней одинокому человеку. Это чувство глубокого одиночества порождает необузданную жажду жизни, безумное стремление к вечности, то есть стремление преодолеть свое убогое одиночестве в мире, утвердив себя навеки неизменным, вечно единым среди сменчивых волн мировой жизни. И конечно, этот исполинский эгоизм при жалких ресурсах, которыми он располагает, терпит крушение, приводит к самоубийству, или к безумию и ненависти ко всему миру, или к уходу из него в миры иные, потусторонние. Тяжелая и трагическая проблема, поставленная подпрапорщиком Гололобовым, разрешается им самоубийством. Остающиеся жить люди в этом рассказе рисуются пошляками, которые только потому не чувствуют трагизма смерти, что преисполнены самодовольства, животной чувственности, не оставляющей им времени размышлять о смерти, а когда жизнь сама ставит вопрос ребром, то укрепляются еще не угасшим в них, именно благодаря их природной животности, ощущением неразрывной своей связи с живым движущимся миром.

К той же теме, ужасу пред смертью, возвращается Арцыбашев в рассказе «Смех»6, где старый доктор, почувствовав приближение смерти, незаметно сходит с ума от ужаса.

Для врача ненавистна мысль, что, быть может, в вечной смене форм бытия повторится комбинация его собственной жизни или уже даже не раз повторялись комбинации, к которым его ныне существующее «я» никакого отношения не имеет и иметь не может. Сумасшедший, палатный пациент этого доктора, волнуется при мысли, что вечно существуют не факты, а идеи. «Я в первый раз поцелуюсь с невыразимым наслаждением, а когда у меня появится вечная костяная улыбочка, сладость первого поцелуя переживет еще миллионы миллионов и больше влюбленных совершенно с тем же чувством. Природе все равно, – злобствует сумасшедший. – Мы ей не нужны, «идею» нас она возьмет, а что касается нас лично, то ей в высокой степени наплевать. И это, изволите видеть, после всей той муки, которую я пережил!. » С безумной яростью и с бранью сумасшедший визжит, что ему-то не все равно. Уличенный доктором в явном проявлении безумия, он ловко защищается. Не он, а все люди сумасшедшие или дураки, если могут перед такой штукой, как смерть, еще приличия соблюдать, хотя боятся ее до безумия, единственно на страхе смерти основав свою культуру7. Сумасшедший делится с доктором своим открытием: земля, по его вычислением, должна погибнуть от холода всего через 3 тысячи лет. Солнце потухнет гораздо раньше, чем ожидают. «При холоде какая уж красота», – злорадствует он. И соблазненный этой безумной и этой радостью доктор начинает тихо смеяться, потом, приседая, хохотать. «И так они стояли друг против друга, трясясь от злобного радостного смеха, пока на них обоих не надели смирительных рубашек».

В рассказе «Смерть Ланде» умирающий Семенов пишет своему другу: «А страдать ты всегда будешь один, ибо если у тебя заболит живот, то у самого лучшего друга, у брата, у жены не сделается от сочувствия ответного расстройства желудка… если б ты знал, какую ужасную, душащую ненависть возбуждают во мне все… будьте вы прокляты!. Если б я мог, я бы задавил всю землю!. Господи, как страшно, пусто, холодно!. » Характерна эта философия одиночества, изолированности, отторженности от всего мира, от самых даже близких и дорогих людей. Ужас смерти, роковая беспощадность жизни, в которой люди играют часто, помимо воли своей, единственно из страха пред общественным мнением, пред авторитетом, пред силой безличного целого общества ли, власти ли роль жестоких орудий или роль злодеев, – вот тема, которая привлекает внимание г. Арцыбашева. Чужие друг другу, рабы необходимости и смерти, люди сближаются между собою лишь в злобе и насилии. Сообща сочувствуя друг другу, понимая и даже ощущая какую-то природную извечную связь, заставляющую трепетать сердце одним ритмом, подымающую груди одним дружным вздохом, без всякого сговора, так, независимо от мысли и воли, – люди могут делать только зло, только угашать, отравлять жизнь. Человек не только одинок, но в его одиночестве вся сила и прелесть, весь смысл человеческого существования. Лови момент – вот принцип жизни одинокого перед лицом смерти. Надо брать от жизни, не разбирая, все, что она дает. Вся жалкая мудрость Санина умещается в трех словах: «жить как-нибудь», которые г. Арцыбашеву кажутся могущими иметь всеобъемлющий, определенный и глубокий смысл»8. Кто не хочет «жить как-нибудь», у кого есть какие-нибудь порывы выйти за пределы животной непосредственности, растительной безмятежности, кто не просто отправляет все потребности человеческого организма, а еще размышляет, придумывает норму, создает идеалы или подчиняется имеющимся, готовым, привитым с детства, тот в переделке г. Арцыбашева оказывается или идеалистом-слизняком, кончающим самоубийством, или самодовольным ничтожеством, или «гнилообразным, наглым человечком» и пошляком. Всех, кто не хочет просто «ловить миги», жить жеребячьей жизнью, а мучаются вопросами, как жить, есть ли право у них жить, – г. Арцыбашев преспокойно отправляет на тот свет с первой же оказией. Оковы бытия, долга, морали и эстетики – все истаивает в огне наслаждения и ловления мигов, единственной ценности жизни. Таким образом, реалист г. Арцыбашев вплотную подошел к тому отрицанию быта, эмпирической жизни во имя торжества красивого оголенного тела, что и иные мистики. Он обходится только без блестящей феерии преображенного мира, бессмертия и прочих соблазнов верующих душ… Заметьте, Санин тоже религиозен, он верит в Бога, но не зная, что собственно Богу от него нужно, и мало заботясь о глубине своего миросозерцания, – хочет лишь одного, чтобы жизнь не была для него мучением. Отсюда открытая дорога всем «естественным» желаниям, добрым и злым, в том числе и оргаистическим, и садическим, ибо, по исследованиям мистиков, они уж во всяком случае не менее «естественны»… чем любовь брата к сестре.

Тот же вопрос о смерти волнует и г. Зайцева. «Некто строгий и крамольный» так и рычит на землю с неба, где луна уже окоченела: все у вас погибает. Но у него смерть лазоревая, несущая «глубокое знание», вводящая «в страны мудрости», голос у нее «звучащий грудной нотой и скорбный». Попав, наконец, в 3-ю книжку «Факелов», г. Зайцев9 сразу уверовал в «радости нетленного бытия, процветающего на высотах»; и опять то же «истаивание декораций быта» как выход из одиночества и вражды людской.

У Сергеева-Ценского смерти посвящен бредовый конец поручика Бабаева и целая бездарная пьеса «Смерть»10, в которой здоровое и мощное пожирает «миги», живет недолго, но радостно, внезапно, почти без мук погибая, а больное, хилое переживает здоровое, медленно тлея в беспрерывном ужасе пред смертью. Сочувствие, сострадание, геройство и самоотверженный подвиг только мешают пожирать миги другим и, спасая от смерти, ускоряют ее. Что зажилось на свете – глупо и пошло. Смерть надо встречать смехом и забрасывать цветами. «Вся жизнь – только кража», «крадут сытость, радость, солнечные лучи… у ночи крадут темноту, у снов чудо, у мгновений – вечность»… Гнетет одиночество пред хаосом жизни. И жажда чуда, бессмертия, смысла сжигает сердце.

Все та же философия одиночества, отчаяния, приводящая к пожиранию мигов.

Своеобразное отношение к смерти обнаружил Леонид Андреев. Смерть – это огромный, смешной и глупый великан, который ходит по земле, а сам глядит в небо, спотыкается у порога домов, падает и лежит вверх лицом с огромным открытым ртом. Ни злобы, ни мести – просто роковая бездушная, нелепая сила, игрушка Рока; Рок, Некто в Сером, превращающий, как мнится человеку, в пыль все человеческие мечты, полон таинственного ужаса, но и он бездейственен, он только счетчик, свидетель случайной судьбы человеческой, тонущей в хаосе дней и ночей, страданий и радости без смысла и цели. Мрачное отчаяние – вот автор «Жизни человека»11, суфлер, подающий реплики. Тут полное крушение смысла жизни для тех, кто, вступая в борьбу за существование, вооружен лишь одной верой в знание, кто в этой борьбе одинок, чьи радости и горе не разделены. Это не человек вообще, а человек определенной эпохи, определенной социальной среды и положения. Это современный культурный человек, который разбил в миражи человеческого детства, осмысливавшие жизнь, придававшие ей гармоничное единство, но, не приобретя ничего взамен, оставил он себе один мираж – гордого и властного сердца, мираж своей независимости, дерзкого вызова всему миру за свой личный страх. Он равнодушен к другим: красота и радость – его Бог, но не любовь. Он отрезан и от чужих радостей, и от чужого горя, он принимает сочувствие и восторги пред собой, но не дает сам другим ничего прочного, ничего настоящего, ценного. Весь мир, живой и мертвый, существует только для него; и люди хороши только те, которые ценят его, ему поклоняются. Он бросает Року перчатку, равнодушный к тому, кто же этот Рок, добро или зло, или сама жизнь. Ему важно быть победителем – одиноким и гордым в своем одиночестве. «Я победил, злой враг мой, ибо до последнего дыхания не признал я твоей власти…», – мечтает он. Вот этот-то эгоист, глубочайший индивидуалист, равнодушный ко всему, кроме себя, – это он потерпел крушение, современный культурный человек, жадный и честолюбивый пожиратель мигов.

Гол современный человек пред лицом жизни; безоружен пред ее нелепым великаном – смертью. Наивное суеверие и религиозность – они вооружены. Миражами загробного мира преодолевают они роковое одиночество человека. Но мы не верим ни в тот свет, ни в его миражи. С открытой грудью встречаем страшного врага, с переменным счастьем боремся с его слепотой, убивающей все без разбора… Медленно, шаг за шагом отвоевываем от него молодую жизнь, оставляя ему дряхлую. И в этой трагической борьбе необходима ясность и смелость мысли и гордое презрение ко всякому подслащиванию трагизма. У Леонида Андреева этого подслащивания нет. Страшны глаза Елеазара, отразившие в зрачках своих тайну смерти, и тихо умирает, гаснет неотвратимо все под тяжелым взором Елеазара. Но божественный Август делает вызов смерти. По его признанию Елеазар поднял свой тяжелый взор на него. И раскрылась пред ним бездна прошлого и грядущего, и обрушивались в нее века миров, царств и народов, и угасла в императоре воля к жизни… Но вспомнил родную страну, свой долг пред нею… и силою воли ожил.

В его лице жизнь побеждает смерть. Прекрасное, цветущее, молодое, сильное, все, желающее жить, – отвоевано у нее любовью к людям, солидарностью с ними. И, выколов глаза Елеазару, чрез которые она могла смотреть на всех, он лишил смерть возможности губить то, что ей не принадлежит.

Как резко и определенно отходит Леонид Андреев в этой жизненной постановке вопроса от тех, кто как бы старается снова вставить Елеазару глаза и сделать их очаровательными или страшными.