6. Неоленинизм и ленинизм наоборот

Как реформистский коммунизм, так и марксистское диссидентство были гораздо слабее в Восточной Германии[171]. Специфические условия разделенной страны и «психология осады», насаждавшаяся в партии, – таковы очевидные причины, которыми можно объяснить подобное положение дел и тот факт, что их влияние сказывается также и на оппозиции. «Альтернатива» Рудольфа Баро[172] представляется нам, таким образом, наиболее важной работой, несмотря на то что содержащаяся в ней критика реального социализма по целому ряду параметров является самой традиционной из всего того, что было написано в Восточной Европе.

В намерении Баро можно усмотреть попытку упорядочить марксистско-ленинскую перспективу. Проведенная им ревизия подчинена целям защиты основных принципов марксизма-ленинизма для того, чтобы в конечном итоге выработать программу реформы для стран Восточной Европы на основе универсальной модели революции. Оптимистические по своей сути представления XX столетия резюмируются следующими словами: «Благодаря революциям в России и Китае, благодаря революционному процессу в Латинской Америке, Африке и Индии человечество вступает на самый короткий путь, ведущий к социализму»[173]. Идя по стопам Маркса, Баро относит задачи революционной эмансипации прежде всего и главным образом в сферу общественного труда. Точнее говоря, отчуждающие и антагонистические формы общественной организации труда должны быть преодолены и заменены свободной ассоциацией производителей. Однако Баро не считает более пролетарскую революцию доступным путем для достижения подлинного социализма. По его мнению, внутренние конфликты как в позднем капитализме, так и в послереволюционном обществе Восточной Европы в возрастающей мере обусловлены разделением труда, а не традиционной моделью классовых отношений. Вместо предшествовавшей поляризации по признаку класса или классовых союзов фундаментальные альтернативы сегодня обнаруживают тенденцию принимать форму культурной и антропологической ориентации, которая «разделяет индивидов в меньшей степени, чем это делали старые антитезы и деления на жесткие социальные группировки». Баро сводит их к дихотомии интересов. Компенсационные интересы – это «неизбежная реакция на тот факт, что общество зажимает и блокирует рост, развитие и утверждение неисчислимого количества индивидов уже в самом начальном периоде их существования. Соответствующие потребности возмещаются суррогатами удовлетворения». Интересы, связанные с освобождением человека, «ориентированы в направлении роста, дифференциации и самореализации личности во всех измерениях человеческой деятельности»[174]. «Подчиненность» – вот термин, используемый Баро для обозначения той формы общественной жизни, которая соответствует засилью компенсационных интересов; преодоление подчиненности возможно только путем осуществления культурной революции, которая изменила бы «объективную форму жизни масс» и установила примат интересов освобождения.

Стремление Баро к ленинизму можно квалифицировать в том же самом направлении. В то время как он отстаивает ленинское завоевание власти в качестве правомочной и позитивной инициативы, его интерпретация все более отходит от тезисов классического марксизма, причем гораздо дальше того предела, за который не позволял себе переступать Ленин. Согласно Баро, русская революция стала началом «некапиталистического пути к индустриальному обществу», революционным преобразованием незападного общества, обладающего собственной логикой и динамикой. Только благодаря появлению немыслимых обстоятельств подобный процесс можно было бы сократить или нейтрализовать его внутренние трудности путем революции в сердце капитализма. Конвергенция освободительных движений на Востоке и Западе может произойти только в результате длительного и все еще не завершенного исторического цикла (последние работы Ленина обнаруживают зачаточное осознание подобной ситуации, хотя Ленин никогда не отказывался от «социалистической иллюзии» 1917 года). Хотя будущая культурная революция по-прежнему не сможет обойтись без авангарда, все-таки этот авангард должен быть воплощением «прибавочного сознания», то есть умственной способности, еще не до конца абсорбированной воспроизводством социально-экономического режима. Смысл существования подобного авангарда, следовательно, заметно отличается от традиционного ленинского понимания партии как единственного носителя всеобъемлющего научного знания.

В связи с тем что Баро интерпретирует развитие общества советского типа как «некапиталистический путь к индустриальному обществу», считая неопровержимой его историческую необходимость, он вынужден включить и сталинский режим, или по меньшей мере его решающие черты, в свой «сокращенный путь к социализму». Его настойчивое подчеркивание позитивных результатов, достигнутых Сталиным, соответствует чему-то несколько большему, чем простому заявлению о своей вере. Ретроспективная рационализация истории в который уже раз затемняет его оценку нынешних симптомов кризиса. Отношение Баро к возрождающемуся национализму, как и к проявлению требования политического плюрализма и свободы профсоюзных организаций, двусмысленно: иногда он признает «объективную необходимость» требований национализма, иногда же видит в них выражение тенденций к реставрации капиталистического режима.

В данном случае, однако, нас прежде всего интересует «анатомия действительно существующего социализма», показанная нам Баро. Его программа в пользу культурной революции была бы неполной без изучения социальных сил, которые предположительно могут выступить против такой революции. Учитывая, что нарисованная им картина исключает как теорию госкапитализма, так и теорию нового общества классового типа, он вынужден искать иные объяснения послереволюционным формам неравенства и угнетения. С этой целью он прибегает к использованию двух относительно мало развитых аспектов марксистской традиции: к критике разделения труда и к теории азиатского способа производства.

Согласно Баро, разделение труда – это наиболее элементарная структура угнетения, «существенная отправная точка» классового общества. Однако разделение труда на умственный и физический важно не столько само по себе, сколько в качестве первого шага в направлении более глубокого разрыва между двумя разновидностями труда: с одной стороны, синтетическим трудом, то есть координирующей деятельностью, предполагающей прямые отношения с обществом, и, с другой – подчиненным и частным трудом тех, кто исключен из системы подобных отношений[175]. Неоспоримое господство этой модели в революционных обществах не следует путать, по мнению Баро, с новой классовой структурой; оно показывает только то, что общая инфраструктура классового господства может пережить упразднение и капитала, и частной собственности.

Однако критика разделения труда – явно недостаточный фундамент для критики реального социализма. Если и можно путем рассуждений утверждать, что ликвидация капитализма оставляет в неприкосновенности значительную часть традиционного разделения труда и позволяет господствующему аппарату маскировать свое стремление к власти и привилегиям, рядясь в тогу защитников общих интересов, то менее очевидным представляется то, каким образом подобная инфраструктура в состоянии породить целую систему политического и идеологического тотального контроля. Баро пытается восполнить этот пробел при помощи теории азиатского способа производства. Точнее – при помощи двух различных вариантов этой теории.

Первый тесно связан с критикой разделения труда. Государственная собственность на средства производства и общее подчинение общества государству – то есть характерные черты «соединительного звена между последней патриархальной фазой первобытного общества и классовым обществом в Азии»[176] – являются производными первоначального разделения на синтетическую и субординационно подчиненную деятельность. Однако, спрашивается, отчего подобная структура может репродуцироваться в «протосоциалистическом» обществе? Если «этатизация» экономики и общества, находящегося на архаическом этапе, была результатам низкого уровня технического и культурного развития, тогда она не может выполнять ту же функцию в современных условиях. Нет никакой объяснимой причины, для того чтобы послекапиталистический переход повторял в обратном порядке модель перехода от первобытного коммунизма к классовому обществу, разве что азиатский комплекс вдруг стал обладать автономной способностью воспроизводить и развивать самого себя. Вот почему Баро обращается к другому варианту азиатского способа производства, истолковывая его уже не как «соединительное звено» между первобытным и цивилизованным обществом, но как господствующий тип незападного классового общества. В этой перспективе азиатская формация представляется специфической линией развития, а не абсолютной стагнацией. Как показывает Баро, она олицетворяет специфические формы абстрактного труда и производственных отношений. Следующий логический шаг должен был бы состоять в переходе к анализу общества советского типа как специфическому синтезу традиции и современности. Иными словами, если азиатская почва этого общества оказала влияние на его формирование, тогда это способствует определению модели, появившейся в результате развития современного общества как раз в той мере, в какой особенности европейского прошлого смоделировали первоначальный путь индустриального общества. Баро, однако, пресекает подобные размышления.

Что касается краткосрочных проблем восточноевропейских обществ, предложение Баро не идет дальше идеальной модели реформистского коммунизма. В сравнении с Брусом его рассуждения, с одной стороны, поддерживают более амбициозный теоретический проект, с другой – они в гораздо большей степени опираются на опыт «пражской весны» и на надежду, что она может повториться в широком масштабе, хотя сегодня ничто не вселяет подобных надежд.

Если ретроспективное оправдание Октябрьской революции и вера в возможность того, что новый авангард возглавит культурную революцию, достаточны, чтобы определить Баро как неолениниста, то «ленинизм наоборот», как представляется, есть наиболее подходящее определение позиций, занятых Дьердем Конрадом и Иваном Селеньи. В своей книге «Интеллектуалы на пути к классовой власти»[177], представляющей собой во многих отношениях четкий антитезис «Альтернативы» Баро, они интерпретируют ленинский авангард как эмбрион нового руководящего класса. Идея послекапиталистического классового общества, в котором господствуют интеллектуалы и которая основывается на идеологии «научного социализма», старее советской модели. Конрад и Селеньи указывают на Бакунина как на ее предвестника, хотя, быть может, более важный прецедент представляет Махайский, который свою критику II Интернационала возвел в ранг общего обвинения социализма, понимаемого как «новая религия интеллигенции» и дымовая завеса, скрывающая классовую стратегию «капиталистов знания»[178].

Конечно, эту аналогию не следует преувеличивать. Что касается Махайского, то экспроприация капиталистического класса отнюдь не означает, считал он, экспроприации буржуазного общества в его совокупности, разве что эта экспроприация создаст новые возможности для прежде находившегося в подчиненном положении слоя буржуазии, то есть для интеллигенции, которая манипулировала рабочим движением с целью сохранения и расширения своих привилегий. Единственной подлинной революцией, по Махайскому, была бы «экспроприация образованного общества». По Конраду и Селеньи, только в Восточной Европе «интеллигенция относительно быстро концептуализирует свое намерение бороться за что-то вроде классовой власти»[179]. Встав на этот путь, интеллектуалы как бы подменяют отсутствующую или парализованную буржуазию, а вовсе не последних защитников буржуазного строя. Результат же – стратегия небуржуазной и некапиталистической модернизации. Если восточноевропейский путь и можно описать как «сокращенный путь», то это возможно только потому, что система «рационального перераспределения», созданная победоносной революционной элитой, действительно является альтернативой капитализму.

В общем, реальный социализм для Конрада и Селеньи – это первое в истории общество, где интеллигенция может «создать классовую коалицию» и стать гегемонистской общественной силой. Это «первая общественная система, где специализированное знание выходит на поверхность общества из сферы подсознательного и становится по исчерпании первоначального социализма господствующим принципом легитимации»[180]. Эта необычная оценка положения дел в среде восточноевропейских диссидентов предполагает известную интерпретацию прошлого и наряду с этим формулировку определенных надежд на будущее. Длительное историческое разделение восточноевропейской интеллигенции на бюрократов и революционеров[181], большевистский синтез обеих моделей и нынешняя борьба между политической элитой и управленческим аппаратом рассматриваются в качестве одного из эпизодов длящейся столетиями скачкообразной трансформации отношений между властью и людьми, владеющими знанием. Конфликт между идеологией и компетентностью становится, таким образом, менее важным, чем тот факт, что и власть и люди, владеющие знанием, опираются на интеллектуальные ресурсы и обращаются в своей деятельности к интеллектуальным критериям. Хотя классовая власть, проявляющая себя в рациональном перераспределении, и ориентирована на развитие, как осуществляемое «не интеллигенцией в целом, а ее весьма узкой фракцией – государственной и партийной бюрократией, которую мы станем именовать руководящей или правительственной элитой»[182], абсолютизм этого руководящего класса в настоящее время постепенно отступает под напором «неравноправного альянса» и «разумного компромисса» с технократией. Нынешняя борьба за власть – это преимущественно борьба внутри господствующего класса.

Правдоподобность этой интерпретации основывается на трех предпосылках: концепция класса подразумевает такой образ интеллигенции, который дает возможность представлять ее историю как восхождение по «пути к классовой власти» и определенным образом оценить нынешнее и прогнозируемое развитие Восточной Европы. Основополагающим в данном случае является концепция класса. Конрад и Селеньи основывают свое рассуждение на следующем прочтении Маркса:

«Маркс понял, что в капиталистическом обществе именно право собственности дает контроль над прибавочной стоимостью. И он был прав, когда утверждал, что обладание капиталом является основополагающим фактором, который определяет структуру данного типа общества»[183].

Центральное ядро классовой структуры, таким образом, – это общепризнанное право распоряжаться прибавочной стоимостью по своему усмотрению. Так ошибочно сглаживаются два уровня классовой теории Маркса. Для Маркса основа классовых отношений – это вторичное присвоение, выше которого располагается первичное присвоение природы человеком и которое подчиняет это первичное присвоение контролю и интересам привилегированного меньшинства; слаборазвитые классовые отношения можно отличать от других, более сложных, тогда как догадка насчет частной собственности отнюдь не представляет собой единственно возможного выражения классового господства. Процедуры легитимации, сфокусированные на идеологическом преобразовании партикулярных интересов, подвержены историческим изменениям как в плане их внутреннего строения, так и в плане их классовой структуры. Частичное слияние обоих уровней, экономического и идеологического, при установлении частной собственности есть явление исключительное; непосредственное осуществление экономическими учреждениями функции легитимации есть особенность классического капитализма.

Аналогичный подход виден и в той интерпретации, которую Конрад и Селеньи дают работам Макса Вебера. Согласно Веберу, правовое господство в своих различных формах является предварительным условием для создания структуризованных форм общественной жизни, тогда как концепция класса относится к сфере распределения власти внутри таких форм. Конрад и Селеньи производят подмену этого структурного различия историческим – концепция класса используется для описания наиболее близкой к капитализму с рыночной экономикой формы легализованного господства. Постулируя, таким образом, эквивалентность между классовыми отношениями и узаконенной властью, они оказываются в состоянии идентифицировать господствующий при «реальном социализме» класс при помощи особого способа его легитимации. Несмотря на то что претензии официальной идеологии на свою особую значимость и не рассматриваются авторами в том объеме, на который претендует эта идеология, наиболее важная ее установка, согласно которой кажущаяся рациональность власти совпадает с ее реальной сущностью, принимается Конрадом и Селеньи всерьез. Таким же точно образом легитимацию они воспринимают как нечто аналогичное собственности; она, по их мнению, основывается на монопольном владении ресурсами, в данном случае специализированным знанием, как в сфере идеологии, так и в сфере техники.

Дав подобное описание позиции нового господствующего класса, авторам остается всего лишь показать, каким образом она позволяет довести до завершения эволюцию интеллигенции. Весь процесс анализируется на основе явно заимствованной у Вебера проблематики идей и интересов, хотя и в значительно упрощенном виде. Отправная точка при этом – проведение различия между генетическим и общим бытием интеллигенции, то есть между ее исторической определенностью и ее ролью как носителя трансцендентных значений. Когда речь идет об интеллектуалах, «возводящих свои имманентные интересы до статуса трансцендентных ценностей», тогда напряженность между двумя полюсами постепенно снимается; это поглощение идей интересами выражается в идеологии рационального перераспределения во имя интересов, направленных на максимальное укрепление подлежащей перераспределению власти. Изменившееся отношение между идеями и интересами отражается на соответствующей внутренней модификации идей. Различие между двумя фундаментальными задачами интеллигенции (конструированием культурных ориентиров и аккумуляцией специализированного знания) существует в обстановке «антиномии telos и techne»; первый стабильный синтез двух полюсов – это и есть идеология советского социализма, где культурный и технический элементы объединены идеалом тотального контроля над перераспределением.

Узость этой концепции становится еще более очевидной, если мы сравним ее с классическим прототипом. Согласно Максу Веберу, процесс рационализации включает в себя интересы и идеи; он приводит к более сложным и динамическим отношениям между двумя полюсами, а не к поглощению первого вторым; по мере того как различия между разными «порядками жизни» становятся более выраженными и дают о себе знать более согласованно, возможности синтеза становятся все менее осуществимыми. Учитывая тот факт, что интеллектуалы выполняют ключевую функцию в процессе рационализации, абсолютная многомерность этот процесса исключает их объединение на классовой основе.

Что касается интерпретации послесталинского периода в Восточной Европе, то, пожалуй, нелегко отыскать какое-либо доказательство «совместного» осуществления власти элитой и технократией. Рассуждения Конрада и Селеньи на эту тему являются своего рода весьма оптимистической экстраполяцией венгерской модели. Не говоря уже о Советском Союзе, недавняя история Польши и Чехословакии опровергает их гипотезы. Да и в самой Венгрии уступки режима Кадара вовсе нельзя возводить в ранг какого-то подлинного перераспределения власти. Само описание недавних событий, данное авторами, содержит информацию, явно противоречащую их оптимистической теории; контрнаступление господствующей элиты радикализирует технократию и делает ее более склонной к установлению союза с движениями рабочего класса; это в свою очередь создает новые возможности для «маргинальной интеллигенции», задача которой заключается в том, чтобы сделать еще более очевидным классовый характер конфликта.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК