1. Идеологическая ширма
Представление о сталинском СССР можно было бы свести к трем следующим моментам: постоянной инициативе масс, сплоченности классов, стабильности существующих институтов. Хотя появление в 1956 году «секретного» доклада Хрущева XX съезду КПСС полностью опровергло комплекс представлений, названных нами в качестве первой характерной черты, уступив место образу безжалостных и всеобщих репрессий, однако представление о большей стабильности и сплоченности в Советском государстве и обществе, нежели в западноевропейских обществах, сохранилось в различных формах вплоть до сегодняшнего дня. При этом более всего поражает то, что всякий раз, когда ставится под вопрос преемственность, которую приписал себе советский режим при Сталине, это встречает упорное сопротивление, гораздо более живучее, чем последние крохи симпатии, сохранявшейся в течение определенного времени. Недавний успех различных «тоталитарных» теорий применительно к СССР объясняется парадоксальной необходимостью оправдать ряд сложившихся утопических представлений: описывая катастрофическое разорение русской деревни и последующую ликвидацию основного ядра коммунистической партии якобы в результате интриги, терпеливо осуществленной некой группой, руководствовавшейся хотя и ясными, но смертельно опасными представлениями о социальном развитии, легко поддерживать фантасмагорию всемогущества сталинизма и самого Сталина. Можно предположить, что это делается с вполне определенными идеологическими целями, если вспомнить, в сколь незначительной степени вернулись к критическому обсуждению некоторых догм и сколь мало внимания было уделено некоторым фактам.
Совокупность таких упрощенных ответов, как тоталитаризм, государственный капитализм, русская традиция, вызовет у какого-нибудь Флобера от историографии лишь ироническую усмешку, но она, к сожалению, способна, пусть отчасти, затруднить и правильный подход к проблемам, которые являются основополагающими для понимания феномена сталинизма. Точнее, невозможно реконструировать смысл основных моментов этого явления, не развеяв при этом иллюзии, непосредственно уходящие корнями в сталинскую идеологию, сам язык которой, вне всякого сомнения, создает огромные трудности для понимания этих вещей. И все же некоторые проблемы вполне очевидны, хотя и затрагиваются они гораздо реже, чем можно было бы предположить. Например, как объяснить разумным образом физическое исчезновение трех четвертей всех политических руководителей Октябрьской революции в период между гибелью Кирова и Ежова? Никакой «тоталитарный» режим никогда не прибегал к подобным методам, и тем не менее даже этот простой факт неспособен разрушить представления о преемственности и стабильности «сталинского аппарата». Сегодня уже точно установлено, что политическая власть Сталина ни разу не одерживала верх благодаря ясной, независимой стратегической линии; скорее наоборот, она добивалась этого путем целого ряда кризисов и ударов исподтишка, которые постепенно способствовали сплочению сил, пусть иногда и временному, вокруг Генерального секретаря партии.
В цепи конфликтов, последовавших после смерти Ленина, трудно четко обрисовать группу Сталина. Она, скорее, выступает как посредник при появлении разногласий и всякий раз предотвращает раскол в партии или имеющее непоправимые последствия столкновение идей. Эту функцию она выполняла сначала в борьбе между Троцким и Зиновьевым, затем между Бухариным и левой оппозицией. Только в момент разрыва с правыми в 1929 году определилась подлинная сталинская линия, которая в целом ряде аспектов представлялась «посмертным реваншем» левой оппозиции. Будучи нестабильной идеологически, группа Сталина отличалась также и неустойчивостью своего состава: менее чем через год после поражения «тройки» (Бухарин, Рыков и Томский), в 1930 году катастрофа, вызванная массовой коллективизацией деревни, привела к изменениям и в руководящей группе. В 1930 году из нее выбыли новые дезертиры – Бауман, затем Сырцов, Ломинадзе и Чаплин, а в 1933 году – А. Смирнов, Толмачев и Эйсмонт.
Наконец, начиная с лета того же года возникло широкое течение, сложившееся вокруг новой «тройки», представленной Кировым, Орджоникидзе и Куйбышевым. Это течение, оспаривавшее власть Генерального секретаря, оказалось достаточно сильным, чтобы навязать генеральной линии ряд очень важных корректив; кульминацией явился XVII съезд партии, состоявшийся в феврале 1934 года. Эта новая оппозиция Сталину, потенциально выражавшая мнение большинства в партии[102], вышла из самой «группы Сталина», то есть в ней оказались те ответственные работники партии, которые непосредственно участвовали в борьбе против оппозиций 20-х годов и в битве за осуществление первой пятилетки. Это свидетельствует о неудаче при создании руководящей группы – если использовать смысл, который вкладывал Грамши в выражение «руководящая группа», – на что Сталин не мог не обратить внимания. Использование политического убийства, этого, по выражению Монтескье, «регулирующего принципа деспотизма», доведенное до немыслимых размеров, хотя и позволило в какой-то мере временно противостоять наиболее очевидным трудностям, отнюдь не уменьшило остроты проблемы формирования целостной руководящей группы.
Как бы мы ни воспринимали все эти факты, мы не сможем обойтись без новых вопросов. Почему радикальное уничтожение политической элиты не привело к реальной стабилизации системы? Почему имели место еще два почти столь же вопиющих случая ликвидации руководящих работников в 1949 году во время так называемого «ленинградского дела», и в 1952 году в ходе нашумевшего «заговора врачей», которому предшествовали инсценировки процессов в Грузии и Чехословакии, и от которого не осталось и следа в результате неожиданной смерти Сталина? Самое очевидное предположение, напрашивающееся у всякого, кто не желает пассивно довольствоваться объяснениями, основанными на анализе психических особенностей личности Сталина, состоит в том, что за всеми этими обстоятельствами прослеживается наличие взрывоопасных конфликтов внутри советской руководящей группы, причем настолько опасных, что даже частичное политическое их урегулирование на этот раз не представлялось возможным.
Не может не вызвать удивления, однако, и та чрезвычайная поспешность, с какой само коллективное руководство, взявшее на себя управление страной в марте 1953 года, ликвидировало идеологическое наследие Сталина, тогда как средние звенья аппарата, несомненно, по-прежнему сохранили привязанность к наследию диктатора. Все выглядело так, словно оформившаяся по крайней мере с конца 1950 года подспудная критика в адрес проводимой до тех пор политики только ждала подходящего момента, чтобы вырваться на поверхность. Было бы полезно глубже проанализировать в свете этого всю предысторию XX съезда[103], который был далеко не внезапной вспышкой молнии, как его иногда изображают, а скорее всего результатом медленной конденсации антисталинского политического курса, свойственного многим высокопоставленным руководителям, причем в некоторых из них он прочло укоренился, во всяком случае начиная с 1939 года. Подобное понимание политической борьбы в верхах приводит к глубокому изменению представления о сталинизме; кризис сталинизма, официально отмеченный 1953 годом, затем еще раз – летом 1956 года, создал представление о монолитном единстве сталинского опыта, не вскрыв при этом шаткость усилий, предпринятых Сталиным на протяжении долгих лет личного господства, обрядить завоеванные позиции в институциональные одежды.
Но и за рамками этого исследования высших эшелонов власти возникает целый ряд новых проблем, открывающих перед историком простор для построений второго порядка. Для этого, однако, необходимо охватить еще более длительный промежуток времени, практически начинающийся у истоков революционного процесса. Фактически основы того, что можно было бы в целом назвать «советским парадоксом», закладываются уже с октября 1917 года. В самой общей форме этот парадокс можно представить следующим образом: советская революция была актом, направленным на преобразование общества, в котором те, кто его осуществлял (видимый процесс), и те, ради кого его осуществляли (реальный процесс), находились в отношениях относительной отчужденности. Самым очевидным результатом гражданской войны стало полное освобождение русских земель и возврат к устаревшим, нередко докапиталистическим, формам ведения сельского хозяйства, тогда как социальная база новой власти оставалась в городах. Самыми важными культурными завоеваниями периода нэпа и отчасти 30 – 40-х годов, несмотря на все возраставшие трудности, были учреждение системы классического школьного образования и закладка материальной базы для создания научно-технической элиты, достаточно широкой, чтобы обеспечить развитие рационалистической мысли, аналогичные западному. В то же время режим стремился создать «нового человека», чье мировоззрение было бы мировоззрением «революционного пролетариата». Что же касается рабочего класса, который принято изображать в качестве абсолютного субъекта советской истории, то он в начале революции оказывал революционному процессу отнюдь не безусловную поддержку и в ходе гражданской войны сократился численно в таких пределах, которые неведомы истории со времен зарождения капитализма. Верно, что впоследствии, в период между 1923 и 1939 годами, рабочий класс очень быстро восстановил свою численность, но это происходило в условиях такой классовой организации, которая четко отражала его подчиненное положение по отношению к политической власти, бдительно следившей за его воспроизводством. В ходе двух первых пятилеток, несомненно, наблюдается впечатляющее увеличение количества рабочих (около 17 миллионов), но не повышение их классовой организованности. Ликвидация профсоюзов – одно из тяжелейших последствий поражения бухаринской оппозиции (в частности, Томского и Угланова) – в числе других факторов предопределила и все последующее индустриальное развитие страны. Лишенные голоса, который бы защищал их интересы, промышленные рабочие в полном соответствии с классической социологической альтернативой, сформулированной Хиршманом[104], прибегают к использованию многообразных, как горизонтальных, так и вертикальных, запасных выходов. С одной стороны, пребывание рабочего на одном предприятии остается в Советском Союзе одним из самых непродолжительных в мире (при этом следует учитывать, что почти неограниченное предложение работы в сочетании с отсутствием специализации и продвижения рабочих по службе является одним из элементов ускоренной циркуляции рабочей силы). С другой, слабость специализированного труда и природа государственного аппарата, коренящиеся в реальностях советской индустрии, обусловили непрерывный процесс выдвижения вне рабочего места – в техническую сферу (отсюда раздутые штаты управленческого аппарата) и, конечно, в политическую. Если при этом принять во внимание классовое происхождение (крестьянское или, во всяком случае, сельское) подавляющего большинства советских рабочих, то мы получим полную картину чрезвычайной мобильности пролетариата в этом бурно развивающемся обществе. В СССР сталинской, а отчасти и послесталинской эпохи рабочим не рождаются; став же им, мечтают улучшить свое положение и перейти в другую категорию, и во время этого перехода путешествуют – кто больше, кто меньше – весьма быстро со стройки на стройку, из города в город, причем происходит это в условиях социальной аномии (безбрачие, развод, случайное сожительство, утрата привычного образа мыслей, нередко даже языка, семьи), что мало способствуют возникновению какой-либо социальной организации.
В условиях гетерономии трех основных социальных субъектов очень быстро подверглась эрозии сама основа коммунистической партии (большевиков) и марксизма, носителем которого эта партия являлась, так как оба эти момента были явно тесно связаны друг с другом. В 20-е годы крестьянство и интеллигенция, то есть два самых значительных и наилучшим образом организованных класса российского общества, оказались полностью лишенными какого бы то ни было непосредственного доступа к политической власти. В то же время они стремились к консолидации революционного процесса в благоприятном для себя направлении. Их демократическо-консервативное самосознание породило целый ряд работ преимущественно в области экономики, философии и литературы. Взятые в совокупности, эти произведения как бы очерчивают границы воображаемой сферы влияния, соответствующей реальной сфере влияния партии социалистов-революционеров и их наиболее близких городских союзников – меньшевиков, получивших на выборах в Учредительное собрание в январе 1918 года абсолютное большинство голосов[105]. Вряд ли кто-нибудь лучше Блока в его знаменитой поэме «Двенадцать» – где кровавое насилие большевиков тесно увязано с полным отсутствием у них каких бы то ни было реальных связей с существующим обществом – сумел передать смесь зачарованности с подлинной отчужденностью русской интеллигенции в ее отношении к Октябрю. Тему отчуждения от политики развивает на свой лад и Булгаков на примере жизненного пути молодого человека в «Рассказах молодого врача», где подробнейшим образом повествуется о борьбе молодого врача, только что закончившего университет, со стихией в далекой русской деревне, с ужасными эпидемиями, страшными стихийными бедствиями, снежными бурями. В конце концов молодой врач одерживает победу над многоликой смертью, преследующей крестьянина; он возмужал благодаря этим испытаниям. В этом воспитательном романе есть только один чрезвычайно политизированный элемент: повествование открывается в начале ноября 1917 года. И это всего лишь один-единственный парадоксальный намек на политику на протяжении всей книги в целом. Жизнь продолжается вопреки артиллерийским залпам. Эту тему широко развивает в теоретических трудах и на практике экономист Кондратьев. В еще большей мере, чем его друг и коллега Чаянов, великий защитник крестьянской автономии в Народном комиссариате земледелия, Кондратьев был подлинным теоретиком экономики советского общества 20-х годов. Очевидна тесная связь, в частности, между его деятельностью в качестве специалиста по сельскохозяйственной политике в годы нэпа, его теорией «генетического планирования» и его научной работой, в которой впервые на основе статистического материала выявлены объективные закономерности в развитии экономики. Тем самым он, как по-своему и многие другие советские интеллектуалы, защищал необходимость учета политической властью объективной социальной реальности, основанной на фактически неопровержимых экономических данных. Здесь, как и в других случаях, выявляется параноическое использование Сталиным политической теории. Обвиняя Кондратьева и других специалистов с эсеровским прошлым, работавших в Народном комиссариате земледелия, в том, что они будто бы намеревались основать «трудовую крестьянскую партию» (декабрь 1930 года), Сталин прекрасно понимал, что имеет дело с активизировавшейся в области культуры организованной силой, которая при иных политических обстоятельствах сумела бы выйти за пределы сфер интеллектуальных занятий и потребовать себе места в структуре власти.
Политический анализ тем, представляющих наибольший интеллектуальный интерес в Советском Союзе, по-видимому, привел бы, хотя и не в столь явной форме, как в случае с политической экономией, к тем же исходным моментам – желанию исправить ошибки, допущенные Октябрем, поиску закономерностей и объективных темпов развития, причем главным образом там, где оно представляется совершенно лишенным всякой рациональности, попыткам дать широкие функциональные описания социальной реальности. Все это входит в «эпистему» советской интеллигенции, очерчивает в целом ее горизонт. Феноменологические исследования Л. Выготского в области рациональной психологии, основанные на изучении доречевых семантических элементов, работы школы Бахтина в области социологии литературы, триумф формализма на протяжении всего этого периода, весьма многообещающие первые попытки моделирования планов и первые формулировки «формальной и праксеологической базы»[106] экономики, открывшие путь эконометрики (Случк, 1926 год), являются звеньями единого и последовательного процесса революционной модернизации социальной мысли, который впоследствии в России уже не возобновлялся[107]. Однако при этом следует оговориться, что уцелевшие в пертурбациях объекты исследований рационального в советской действительности всегда встречали отрицательное или пренебрежительное отношение со стороны политической власти, к ним относились: крестьянский фольклор (работы Владимира Проппа), сельскохозяйственный рынок с его системой объективно складывающихся цен (труды Кондратьева и Фельдмана), история русской интеллигенции и ее места в жизни нации (исследования Тынянова и Шкловского), оптимизация производства в обществе, характеризующаяся высокими темпами технического развития (работы Канторовича), критическая теория литературных утопий и разговорного языка (труды Бахтина и его школы).
Можно было бы еще немало сказать об этой основной ориентации советской культуры, в частности о нередко скрытой функции, выполнявшейся ею в течение некоторого периода и заключавшейся в преобразовании подхода интеллигенции к иррациональности своего государства. Именно она гораздо полнее, чем «диссидентство» второй половины 60-х годов, отражала наиболее глубокие тенденции общества, направленные на позитивную перестройку взаимосвязи между политикой и идеологией. Чтобы увидеть ее символику, достаточно обратить внимание на решающее значение, которое ее ведущие представители придавали ценности человеческой жизни – как своей собственной, так и чужой, – что проявлялось в тактической осторожности перед лицом власти и в отказе от революционного романтизма (Пастернак в этом отношении – наилучший пример). Что же касается результатов этой культурной революции, то весьма симптоматична относительно большая продолжительность жизни ее основных действующих лиц в условиях страны, где политические деятели, пользующиеся или пользовавшиеся статусом «великих старцев» (Молотов, Каганович, Поскребышев), оказываются всего лишь высокопоставленными убийцами.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК