IV. Несчастное сознание в христианстве

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. Несчастное сознание в христианстве

Если на первых порах голое понятие раздвоенного сознания определяло себя так, что это сознание стремится к снятию себя как единичного [сознания] и к превращению в неизменное сознание, то теперь определение его стремления состоит в том, что оно, напротив, снимает свое отношение к чистому, не имеющему внешнего облика, неизменному и завязывает только отношение с неизменным, приобретшим внешний облик. Ибо бытие «одним» единичного [сознания] с неизменным отныне для сознания есть сущность и предмет, подобно тому как в понятии существенным предметом было только лишенное внешнего облика абстрактное неизменное; и отношение этой абсолютной раздвоенности понятия есть теперь то отношение, от которого оно должно отвернутъся. Но внешнее на первых порах отношение к получившему внешний облик неизменному как некоторому чуждому действительному оно должно возвысить до абсолютного становления «одним».

Таким образом, в христианстве сознание стремится отрицать не само себя как единичное сознание, а свое отношение к бесформенному и абстрактному неизменному, к тому, что можно назвать Законом или Богом евреев, чтобы соответствовать отношениям с получившим внешний облик неизменным, то есть с христианским Богом. Но мы, между прочим, не можем утверждать, что оно должно остановиться на этом последнем. Здесь перед нами уже не простое понятие разделенного сознания, но само это сознание, в его конкретном характере, имеющее в качестве «сущности и объекта» уже не бесформенное и абстрактное неизменное, уже не то разделение на два элемента, в котором один из них стремится упразднить другой, и которое, как характеристика всякого понятия (простое понятие является на самом деле радикальным разделением и в своей сущности несчастьем), представляет собой самое сильное основание понятия разделенного сознания, но, напротив, смешение неизменного и единичного элементов.

Движение, в котором несущественное сознание стремится достигнуть этого бытия «одним», само есть троякое движение, сообразно троякому отношению, которое у него будет к своему получившему внешний облик потустороннему: во — первых, как чистое сознание, во — вторых, как единичная сущность, которая относится к действительности как вожделение и труд, и в — третьих, как сознание своего для — себя — бытия. — Посмотрим, в каком виде имеются налицо и как определяются эти три модуса его бытия в этом общем отношении.

Такое слияние будет достигнуто не с первой попытки, так как необходимо будет постепенно перенести внутрь то отношение, которое будет переходить от стадии внешней связи между человеком и его знанием до отождествления того и другого.

Как мы ранее видели, вначале можно представить лишь внешнее отношение к получившему внешний облик неизменному, поскольку оно является чуждой реальностью, Богом воплощенным, но далеким. Именно это внешнее отношение будет необходимо преобразовать таким образом, чтобы мы, после Бога евреев, после Бога христиан, имели дело с Разумом.

То, что мы имеем перед собой, — это движение, посредством которого сознание несущественного стремится достичь это абсолютное тождество на его второй фазе, то есть когда оно оказывается перед получившим внешний облик потусторонним. И мы увидим, что здесь имеется тройной ритм, ритм бытия в себе, которое является чистым сознанием, стремящимся к своему потустороннему, бытия для себя, которое представляет собой сознание, обращенное против посюстороннего, и бытия для себя, владеющего самим собой подобно мудрости стоиков, но более глубоким образом. Мы намерены специально рассмотреть первую стадию этой второй фазы.

Итак, прежде всего, если его рассматривать как чистое сознание, то, по — видимому, получивший внешний облик неизменный, поскольку он есть для чистого сознания, устанавливается так, как он есть в себе самом и для себя самого.

Но как он есть в себе самом и для себя самого — это, как уже упомянуто, еще не возникло. Чтобы он мог быть в сознании, как он есть в себе самом и для себя самого, — это должно было бы, конечно, скорее, исходить от него, чем от сознания; иначе он здесь лишь односторонне наличествует через сознание и именно потому — несовершенно и не подлинно — его наличие еще отягощено несовершенством или некоторой противоположностью.

В первую очередь мы рассматриваем сознание как чистое самосознание перед лицом неизменного и получившего свой внешний облик Бога (der gestaltete Unwandelbare). В той мере, в какой это чистое сознание, мы можем сказать, что оно лишено формы перед получившим внешний облик неизменным, тогда как на первой фазе единичное предстает скорее как обладающее внешним обликом перед лишенным формы неизменным. Определенная форма божественного породила в человеческой душе неопределенное множество туманных чувств.

Наличие неизменного существует здесь лишь в той мере, в какой оно исходит от сознания; оно существует лишь с одной стороны и в одном аспекте, поскольку только позже выяснится, что внимание, уделяемое неизменному сознанием, является в то же самое время вниманием, уделяемым сознанию со стороны неизменного, и что эти два действия соединяются в том, что можно было бы назвать интеллектуальной любовью понятия; так как конечное сознание знает Бога лишь в той мере, в какой Бог знает его; таким образом, тот теологический релятивизм, о котором мы говорим, раскрывается в конечном счете как мистический монизм. Но здесь мы должны просто сказать, что лишенное формы сознание находится перед получившим внешний облик неизменным, которое не обладает подлинным и законченным присутствием. Мы находимся в присутствии Бога, которого сознание раскрывает самому себе, но который связан с чувственным, и поэтому мы находимся перед противоречивым Богом.

Но хотя, таким образом, у несчастного сознания нет этого наличия, тем не менее это сознание выходит в то же время за пределы чистого мышления, поскольку последнее есть абстрактное, отвращающее свой взор от единичности мышление стоицизма, и лишь неспокойное мышление скептицизма (на деле лишь единичность как бессознательное противоречие и его беспрестанное движение), — оно выходит за пределы того и другого, оно сочетает и удерживает вместе чистое мышление и единичность, но оно еще не возвысилось до того мышления, для которого единичность сознания примирена с самим чистым мышлением. Оно, напротив, занимает то среднее место, где абстрактное мышление соприкасается с единичностью сознания как единичностью. Оно само есть это соприкасание; оно есть единство чистого мышления и единичности; оно есть для себя и эта мыслящая единичность, или чистое мышление, и неизменное по существу само есть для него в качестве единичности. Но для него не дано то, что этот его предмет, неизменное, которое имеет для него по существу образ единичности, есть оно само — оно само, которое есть единичность сознания.

Таким образом, несчастное сознание не владеет неизменным, которое получило внешний облик, неизменным, каким оно является в себе, но только незавершенным неизменным. Тем не менее верно, что такое несчастное сознание, которое в настоящий момент является безусловно простым сознанием, выше простого мышления, мышления стоиков, абстрактного мышления, которое вообще абстрагируется от единичного, а также выше мышления скептиков, представляющего собой беспокойство и в сущности являющегося лишь единичностью в той мере, в какой «противоречие неосознанно, а движение лишено покоя этого противоречия». Простое сознание одновременно превосходит и эту ложную и пустую всеобщность, и эту противоречивую единичность, лишенную всеобщности и покоя. И в то же самое время оно объединяет простое мышление, каким оно было представлено у стоиков, и действительную единичность. Тем не менее то промежуточное состояние, в котором оно удерживается, промежуточное состояние, где две крайности связаны без опосредствования, состояние, где абстрактное мышление, мышление, весьма близкое тому, как его представляли стоики, соприкасается с единичностью сознания, с той единичностью, которая весьма близка тому, как представляли ее скептики. Однако полностью это соприкосновение не осознается, и поэтому простое сознание не может здесь быть преобразовано в глубокое единство. Таким образом, философия воплощения или, скорее, соприкосновения духа и тела, поскольку мы еще не находимся на стадии истинного воплощения, является логическим завершением обеих античных школ, и, несомненно, нечто подобное продемонстрировала и беседа Паскаля с г—ном Саси. Этому сознанию все является в форме единичности, и оно прекрасно осознает мыслящую единичность, оно прекрасно осознает неизменное, лишенное формы единичности. Но что оно не осознает — так это тот факт, что этот объект, неизменное, неизменное в форме единичности, есть не что иное, как оно само, есть не что иное, как единичность сознания. Оно действительно является соприкосновением того и другого, но оно не является им для себя. Единство является единством соприкосновения двух абстрактных крайностей, но не тем единством слияния, которое будет достигнуто синтетической деятельностью сознания, понимающего это единство как реальное для себя в качестве синтетической функции и понимающего, что это единство есть не что иное, как оно само, открывающего, что его воплощенный Бог есть его «Я»; чего ему недостает, так это сознания своего «Я», сознания для себя. В конечном счете сознание будет воспринимать лишь само себя, само себя в той мере, в какой оно воспринимает само себя как сознание. Духовное содержание христианства будет полностью и в истинной форме раскрыто лишь тогда, когда сознание раскроет себя самому себе во всей свое полноте. По меньшей мере мы можем уже сказать, что существует мыслящая единичность, то есть что «это», «мое», весь этот туманный регион мнения (Meinen) может дойти до мышления, которое есть всеобщность.

И нет ли уже здесь предчувствия того, чем будет Христос во всей своей истине, Христос, весьма сильно отличающийся от той бессознательной смеси единичности и всеобщности, какой был античный Олимп, где индивидуальность несущественным способом связывалась с сущностью и оставалась несущественной? Здесь мы обнаруживаем определенный факт, который имеет онтологическое значение, который привязывает мышление к бытию, к единичному бытию самого этого факта. Здесь достигается единство бытия и сущности. Здесь есть нечто, что является всеобщей сущностью, и его негативность уже не есть бесплодная негативность чувственного, но представляет собой плодородную негативность мышления. Разум является действительным.

Вот почему в этом первом модусе, в котором мы рассматриваем его как чистое сознание, оно относится к своему предмету, не мысля, а (так как оно само в себе есть, правда, чистая мыслящая единичность и его предмет — тоже, но не само их взаимное отношение есть чистое мышление) оно, так сказать, только устремляется к мышлению (geht… an das Denken hin) и есть благоговение (Andacht). Его мышление как благоговение остается диссонирующим перезвоном колоколов или теплыми клубами тумана, музыкальным мышлением, не доходящим до понятия, которое было бы единственным имманентным предметным модусом. Оно, конечно, становится для этого бесконечно чистого внутреннего чувствования его предметом, но столь приблизительно (so eintretend), что он вступает (eintntt) не как постигнутый в понятии предмет, а потому — как нечто чуждое. Благодаря этому здесь налицо внутреннее движение чистого настроения, которое чувствует себя само, но мучительно чувствует как раздвоение — движение бесконечной тоски, которая обладает уверенностью, что ее сущность есть такое чистое настроение, чистое мышление, которое мыслит себя как единичность, что она познается и признается этим предметом именно потому, что он мыслит себя как единичность. Но в то же время эта сущность есть недостижимое потустороннее, которое, как только улавливается, ускользает или, лучше сказать, уже ускользнуло. Оно уже ускользнуло, ибо, с одной стороны, оно есть неизменное, которое мыслит себя как единичность, и сознание поэтому непосредственно достигает в нем себя самого, — себя самого, но как то, что противоположно неизменному; вместо того чтобы уловить сущность, оно только чувствует ее и возвращено в себя; лишенное возможности в стремлении достигнуть этого удержать себя как это противоположное, оно, вместо того чтобы уловить сущность, уловило только несущественность. Подобно тому, как, с одной стороны, оно, стремясь достигнуть себя в сущности, улавливает только собственную отделенную действительность, так, с другой стороны, оно не может уловить «иное» как единичное или как действительное. Там, где его ищут, оно не может быть найдено; ибо оно должно быть именно чем?то потусторонним, таким, которое не может быть найдено. Если его ищут как единичное, то оно есть не какая?либо всеобщая, мысленная единичность, не понятие, а единичное как предмет, или нечто действительное, предмет непосредственной чувственной достоверности, и именно в силу этого лишь такое единичное, которое исчезло. Поэтому сознание может обрести в наличии лишь могилу своей жизни. Но так как сама могила есть действительность, а природе действительности противоречит предоставление длительного обладания [ею], то и эта наличность гроба есть только стоящая многих усилий борьба, которая должна быть проиграна. Но узнав на опыте, что гроб его действительной неизменной сущности не обладает никакой действительностью, что исчезнувшая единичность, раз она исчезла, не есть истинная единичность, оно откажется отыскивать неизменную единичность как действительную или держаться за нее как за исчезнувшую, и только благодаря этому оно способно найти единичность как подлинную или как всеобщую.

Сознание оказывается теперь в присутствии сознающей единичности. Но свойственное ей содержание не объясняется в понятии (Begriff); в себе не становится для себя. Сознание находится в присутствии потустороннего. Несомненно, его объект, так же как и оно само, в себе есть не что иное, как мыслящая единичность; апостолы и Христос также были мыслящими единичностями; но отношение сознания и его объекта еще проявляется как чистое мышление; таким образом, то, что сознание пришло к идее соприкосновения двух мыслящих единичностей, по меньшей мере в настоящий момент, только отдаляет его от осознания единства этих двух единичностей, к которому оно придет лишь позже; здесь сознание лишь стремится к мышлению, к тому мышлению, которым, между прочим, является оно само. Оно является наклонностью, расположением, сосредоточенностью, самоотверженностью, благоговением.[155] Мы говорили, что оно не получило внешней формы, и на самом деле это мышление остается пустым, например, то музыкальное мышление, каким было мышление Шлейермахера, мышление, которое не дошло до Begriff, до того единства объективности и имманентности, которое свойственно этому последнему. (И здесь слово Begriff понимается в том высшем смысле, который мы переводим как «понятие»). Так как представление, от которого мы отталкиваемся, является чистым чувством (вдохновение всегда остается для Гегеля на уровне представления), представление, к которому мы приходим, — понятие — наполнено разумом.

Религиозное чувство, каким оно в этом случае представляется, является разновидностью внутреннего осязания, осязания бесконечного. Оно не беспредметно; но его предмет, не будучи объектом понятия, остается чем?то чуждым. В определенном смысле нет ничего более далекого от понятия, чем религиозное чувство апостолов перед мертвым Христом, того чувства, которое желает возродить протестантизм, полностью субъективного чувства перед тем, что является полностью трансцендентным. Простое сознание предстает в этой первой форме как движение бесконечной тоски (Sehnsucht).

Мы говорили о соприкосновении; но именно как соприкосновение, и как отсутствие чувства единства этого соприкосновения, сознание и является разделением. Здесь перед нами болезненное чувство учеников, которые осознают сами себя, но в своем разделении, разделении в самих себе, разделении по отношению к их объекту, чувство учеников, которые остаются в состоянии разделения. И в то же самое время эта душа (Cem?th), это сердце, это чувство, согласно тому, что нам говорит Гегель в Философии истории, олицетворяется для нас немецким сознанием, оно является туманным самоощущением в той мере, в какой оно не имеет определенного содержания. И мышление Шлейермахера дает прекрасное представление одновременно и о мышлении учеников в момент смерти Христа, и о мышлении германского мира. Для Гегеля речь пойдет о том, чтобы дать содержание и объект этим весьма неопределенным и в то же время разделенным чувствам перед лицом существа, несправедливо считаемого совершенно трансцендентным.

Но если нет единства понятия, то по меньшей мере имеется уверенность, что внутреннее чувство внешне соответствует трансцендентному чувству Бога, так как разве не чувством является тот Бог, которого представляют как единичное мышление? У учеников было чувство, что объект их любви, той ностальгической любви, которая может достичь своего объекта лишь как чего?то чуждого, той тоски (Sehnsucht), которую понял Якоби, но которую во все времена переживали христиане, это объект и есть такое простое чувство, то есть простое мышление, которое воспринимается как единичное. Как обладающие сознанием индивиды, они были уверены, что их объект является обладающим сознанием индивидом и что благодаря этому, поскольку их объект мыслит себя как единичность, он и способен познать и оценить их алчущую душу.

В этом смысле чувство их двойственной единичности, разделив эти две крайности, их же и объединило.

Такое признание одной души другой является чрезвычайно важным, так как на всех этапах мы обнаруживаем один и тот же процесс признания, который с точки зрения феноменологии состоит в единстве двойственности. И само осознание того, чем каждая из крайностей является сама по себе, исходит из этого признания другим. В этом смысле религиозная душа чувствует себя уверенно в самом этом ностальгическом состоянии; однако она ощущает, что эта сущность есть нечто потустороннее, нечто такое, чего невозможно достичь, что ускользает или, скорее, уже ускользнуло в тот самый момент, когда его схватывают. Она уже ускользнула, так как она принимается как неизменное, которое мыслится как единичность; Христос принимается в его духовном аспекте; в таком случае сознание непосредственно достигает в нем самого себя, потому что он является индивидом, но если то, что достигается, и есть оно само, то это оно само, как противопоставленное неизменному, так как мы еще не пришли к единству всеобщего и единичного в понятии; следовательно, оно еще не может постичь сущность; ему приходится довольствоваться тем, что оно движется к ней вслепую; и в тот самый момент, когда оно полагает, что достигло ее, оно отбрасывается к самому себе; вместо того чтобы постичь сущность, оно всего лишь испытывает ощущение своего собственного «Я», «Я» как несущественного и разделенного. Оно чувствует, что достигает своего собственного удовлетворения, но это последнее есть именно его собственное удовлетворение, то есть удовлетворение своего «Я» как противопоставленного неизменному. Перед мертвым Христом ученик замыкается в самом себе, мистик всегда оказывается отброшенным в состояние холодной бесплодности, религиозная душа — в состояние отчаяния и чуть ли не безбожия. Сам Христос, принцип единства, чувствует себя отделенным от всего, и даже от неизменного. В момент единства душа постигает себя в своем собственном разделении, и неизменное тем самым не может предстать перед ней как нечто единичное или реальное. Две крайности, неизменное и сознание, не могут раствориться друг в друге. Мы остаемся перед разорванным сознанием и отделенным от него разорванным потусторонним. Не по этой ли самой причине, когда сознание, вместо ускользающего потустороннего, пытается теперь постичь нечто посюстороннее, индивидуальный, реальный объект, воплощенного Христа, мы видим, что этот объект религиозной души является в таком случае определенным этим объектом, подчиненным диалектике чувственного мира? Следовательно, его никогда нельзя будет найти там, где его ищут; так как он должен быть именно потусторонним, даже тогда, когда мы размещаем его в мире посюстороннего. В первом случае он был чувством, во втором он является ощущением; ни в том, ни в другом он не является тем единством единичности и всеобщности, которое представляет собой понятие. И в обоих случаях, но главным образом во втором (Гегель прибегает к такой аллюзии лишь в этом последнем случае), мы сможем сказать, что сознание всегда обнаруживает себя не перед лицом своей жизни, но только перед той гробницей, где эта жизнь похоронена. Если представить присутствие так, как его представляет религиозная душа, а не как присутствие понятия, то придется встать на колени перед крестом или отправиться в крестовый поход. Но даже и в обладании этой гробницей нельзя быть уверенным. И у Гегеля, который сообщает метафизическое значение историческим событиям, а событию метафизическому — историческую реальность (не наводит ли это, между прочим, на размышления о том, как была создана религиозная метафизика христианства?), крестовые походы становятся знаком философской истины; если христиане долгое время не могут удостовериться в существовании святых мест, если крестовые походы должны остаться напрасной попыткой, то по той же самой причине, по которой чувственное сознание никогда не может показать нам некоторое «здесь» без того, чтобы это «здесь» не исчезло. Чувственное сознание совершает крестовый поход ради обладания этим «здесь»; в поисках гробницы проявляется диалектика религиозной души; это сознание и эта диалектика соответствуют друг другу; ни то, ни другое ни к чему не приводит, за исключением разрушения чувственного сознания и разрушения религиозной души в том смысле, в котором использовали это слово. На самом деле, религиозная душа на собственном опыте убеждается, что гробница существа, которую она рассматривает как реальность неизменной реальности, не имеет никакой реальности как гробница неизменного, и именно потому, что эта гробница является в обычном смысле этого слова реальностью; так как никакая гробница, никакая реальность в обычном смысле слова не может включать в себя неизменное, реальность реального; она убеждается, что исчезающая единичность не является истинной единичностью, и именно потому, что она исчезает. Сознание, не способное быть уверенным даже в обладании гробницей, отказывается от надежды найти неизменную единичность в области реальности, или попытаться сохранить ее во времени, так как это значило бы желать сохранить то, чего уже нет, или удержать то, чего больше не существует. Таким образом, ученик и крестоносец перед гробницей, сентиментальная душа романтика — аристократа или простолюдина, которые питают свое воображение колокольным звоном и парами благовоний, представляют собой состояние, которое должно быть преодолено сознанием. Благодаря этому преодолению сознание становится способным найти истинную индивидуальность — всеобщую индивидуальность.

Таким образом завершается то, что далее Гегель назовет Kampf des Gem?ths (Борьба настроений).

Но прежде всего надо понимать возвращение настроения в себя само в том смысле, что настроение в отношении себя обладает действительностью как то, что единично. Оно есть чистое настроение, которое есть для нас или в себе, себя нашло и насыщено внутри себя, ибо, хотя для него в его чувстве сущность отделяется от него, тем не менее в себе это чувство есть чувствование себя, оно почувствовало предмет своего чистого чувствования, и этот предмет есть оно само; отсюда оно выступает, стало быть, как чувствование себя или как для себя сущее действительное. В этом возвращении в себя для нас обнаружилось его второе отношение — отношение вожделения и труда, который путем снятия чужой сущности и пользования ею, а именно в форме самостоятельных вещей, подтверждает сознанию внутреннюю достигнутую им для нас достоверность его самого. Но несчастное сознание находит себя только вожделеющим и работающим; для него еще не очевидно, что в основе того, что оно находит себя таковым, лежит внутренняя достоверность его и что его чувство сущности есть это чувствование себя. Так как оно не обладает этой достоверностью для себя самого, его «внутреннее», напротив, остается еще подорванной достоверностью себя самого; подтверждение, которое оно могло бы получить в труде и потреблении, есть поэтому именно такое подорванное подтверждение; или, лучше сказать, оно само должно уничтожить в отношении себя это подтверждение, так что оно, конечно, находит в нем подтверждение, но только подтверждение того, что есть оно для себя, т. е. подтверждение своего раздвоения.

Мы не останавливаемся на том, каким образом впоследствии, после разочарования, ученик, крестоносец, романтик возвращаются к себе и ощущают себя в качестве единичностей; не останавливаемся ни на стадии желания и труда, ни на освящении этого труда причастием и благодатью, когда Тайная вечеря оказывается обратной стороной, изнанкой дьявольского обеда Адама, ни на противоположном аспекте, который появляется позже и приводит к аскетизму и раскаянию, на основе представления о безвозмездном характере благодати и незавершенном характере причастия. Для нас важен тот факт, что благодаря раскрытию этих противоречивых аспектов, переходящих от объективного к субъективному, от поклонения миру к презрению к нему и наоборот, религия постепенно стремится перейти к тому, что будет ее концом, то есть к своему завершению и разрушению, к абсолютному знанию, к примирению субъективного и объективного, в котором мир будет превращен в свою идею и в котором идея придет к существованию.

Стадия несчастного сознания не возникает лишь однажды в жизни разума, она обнаруживается в различные моменты Феноменологии; преодоленная, она тем не менее будет поджидать сознание на новом повороте дороги до тех пор, пока сознание в конце концов не соединится с объектом своих исканий, который в то же самое время является и их субъектом, не соединится с самим собой как с реальностью.

Несчастье возникает тогда, когда разум осознает сам себя как трансцендентальный разум, как сознание без содержания, как постоянное изменение от одной идеи к другой, как «Я», которое противопоставляется «не — Я», как переход от бытия к небытию и от небытия к бытию.

Таким образом, эти отрывки из Феноменологии представляют нам постоянную борьбу между разъединенными элементами, разрыв сознания, который коренится в его ограниченности; и до того момента, пока сознание не достигнет своего единства, мы имеем перед собой игру, в которой отсутствует выигрыш, в которой имеет место постоянное ниспровержение и непрестанная ирония, в которой сознание, кажется, достигает противоположного тому, к чему оно стремилось.

Однако существует поворот космической истории, когда сознание, покидающее меняющуюся видимость чувственного посюстороннего и освобождающееся в то же самое время от пустой ночи сверхчувственного потустороннего, в один прекрасный день окажется реально существующим и способным проявиться вовне, осуществиться, стать вещью среди вещей.

Однако необходимо, чтобы вначале оно прошло через те утренние сумерки, которые представляет собой несчастное сознание, те сумерки, когда неизменное солнце видит себя лишь благодаря переменчивой игре противостоящих ему цветов и красок мира; день воцарится и мир будет завершен лишь тогда, когда его элементы будут постигнуты не как элементы, а как понятия; не как противоположные, а как одновременно и противоположные, и единые.