ИЮНЬСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ИЮНЬСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Парижские рабочие подавлены превосходящими силами врагов, но не сдались им. Они разбиты, но их враги побеждены. Минутный триумф грубой силы куплен ценой крушения всех обольщений и иллюзий февральской революции, ценой распада всей старореспубликанской партии, ценой раскола французской нации на две нации — нацию имущих и нацию рабочих. Трехцветная республика отныне носит только один цвет — цвет побежденных, цвет крови. Она стала красной республикой.

Ни одного известного республиканца, будь то из «National»[92] или из «Reforme»[93], не было на стороне народа! Не имея других вождей, других средств, кроме самого восстания, народ оказывал сопротивление объединенным силам буржуазии и военщины дольше, чем какая-либо французская династия, обладающая всем военным аппаратом, сопротивлялась какой-нибудь части буржуазии, объединившейся с народом. Чтобы народ избавился от последних иллюзий, чтобы он совершенно порвал с прошлым, для этого нужно было, чтобы обычное поэтическое украшение французских восстаний — полная энтузиазма буржуазная молодежь, питомцы Политехнической школы, треугольные шляпы, встали на сторону угнетателей. Питомцы медицинского факультета отказывали раненым плебеям в помощи науки. Наука не для плебея, который совершил неслыханное, небывалое преступление, — вступил на этот раз в бой за свое собственное существование вместо того, чтобы проливать кровь за Луи-Филиппа или за г-на Марраста.

Последний официальный остаток февральской революции — Исполнительная комиссия[94] — рассеялся, как призрак, перед лицом суровых событий; фейерверк Ламартина превратился в зажигательные ракеты Кавеньяка.

Вот оно — fraternite, братство противостоящих друг другу классов, из которых один эксплуатирует другой, это fraternite, возвещенное в феврале, огромными буквами начертанное на фронтонах Парижа, на каждой тюрьме, на каждой казарме. Его истинным, неподдельным, его прозаическим выражением является гражданская война, гражданская война в своем самом страшном обличии — война труда и капитала. Это братство пылало перед всеми окнами Парижа вечером 25 июня, когда Париж буржуазии устроил иллюминацию, в то время как Париж пролетариата сгорал в огне, истекал кровью, оглашался стонами.

Братство продолжалось только до тех пор, пока интересы буржуазии смыкались с интересами пролетариата. Педанты старой революционной традиции 1793 года; социалистические доктринеры, которые выпрашивали у буржуазии милостыню для народа и которым дозволено было читать длинные проповеди и компрометировать себя, пока нужно было убаюкивать пролетарского льва; республиканцы, которым требовался весь старый буржуазный порядок, но только без коронованного главы; династическая оппозиция[95], которой случай преподнес вместо смены министерства крушение династии; легитимисты[96], стремившиеся не сбросить ливрею, а только изменить ее покрой, — таковы были союзники, с которыми народ совершил свой февраль. То, что народ инстинктивно ненавидел в Луи-Филиппе, был не сам Луи Филипп, а коронованное господство одного класса, капитал на троне. Но великодушный, как всегда, он вообразил, что уничтожил своего врага, свергнув лишь врага своих врагов, общего врага.

Февральская революция была красивой революцией, революцией всеобщих симпатий, ибо противоречия, резко выступившие в тот момент против королевской власти, еще дремали мирно, рядышком, находясь в неразвитом виде, ибо социальная борьба, составлявшая их подоплеку, достигла пока лишь призрачного существования, существования фразы, слова. Июньская революция, напротив, — революция отвратительная, отталкивающая, потому что на место фразы выступило дело, потому что республика обнажила голову самого чудовища, сбив с него защищавшую и скрывавшую его корону.

Порядок! — таков был боевой клич Гизо. Порядок! — кричал гизотист Себастиани, когда Варшава была взята русскими. Порядок! — кричит Кавеньяк, это грубое эхо французского Национального собрания и республиканской буржуазии.

Порядок! — гремела его картечь, разрывая тело пролетариата.

Ни одна из бесчисленных революций французской буржуазии, начиная с 1789 г., не была покушением на порядок, так как все они сохраняли классовое господство, рабство рабочих, сохраняли буржуазный порядок, как бы часто ни менялась политическая форма этого господства и этого рабства. Июнь посягнул на этот порядок. Горе Июню!

При временном правительстве было признаком хорошего тона, более того, было необходимостью внушать великодушным рабочим, тем самым рабочим, которые, как это было напечатано в тысячах официальных плакатов, «предоставили в распоряжение республики три месяца нужды», — было одновременно политикой и фантазерством внушать им, что февральская революция совершена якобы в их собственных интересах и что в февральской революции речь идет прежде всего об интересах рабочих. С открытием Национального собрания наступили прозаические времена. Речь шла уже только о том, чтобы, как выразился министр Трела, вернуть труд в его прежние условия. Итак, рабочие сражались в феврале для того, чтобы быть ввергнутыми в пучину промышленного кризиса.

Деятельность Национального собрания сводится к тому, чтобы свести на нет результаты февраля, по крайней мере, для рабочих, и отбросить их назад, к старым отношениям. Но и этого не произошло, так как не во власти какого-нибудь собрания, как и не во власти короля, приказать промышленному кризису, принявшему всеобщий характер: ни шагу дальше! Национальное собрание в своем грубом старании покончить с досадной февральской фразеологией не провело даже тех мероприятий, которые были возможны на почве старых отношений. Парижских рабочих от 17 до 25 лет оно либо вынуждает поступать в

армию, либо выбрасывает на мостовую; иногородних рабочих оно высылает из Парижа в Солонь, не уплатив даже причитающихся им при расчете денег; взрослым парижанам оно временно предлагает милостыню в организованных на военный манер мастерских, при условии отказа от участия в каких бы то ни было народных собраниях, т. е. при условии, что они перестанут быть республиканцами. Но ни сентиментальная риторика после февраля, ни жестокое законодательство после 15 мая[97] не достигли цели. Надо было решить вопрос на деле, на практике. Для кого же вы, канальи, совершили февральскую революцию, для себя или для нас? Буржуазия поставила вопрос так, что должен был последовать ответ июнем — картечью и баррикадами.

И тем не менее на все Национальное собрание, как выразился 25 июня один из народных представителей, напал столбняк. Депутаты были ошеломлены, когда вопрос и ответ затопили кровью мостовые Парижа; ошеломлены — одни потому, что их иллюзии рассеялись в пороховом дыму, другие — потому, что они не понимают, как это народ мог отважиться самостоятельно отстаивать свои самые кровные интересы. Русские деньги, английские деньги, бонапартовский орел, королевские лилии, амулеты всякого рода — вот в чем они искали объяснения этого события, непостижимого для их рассудка. Но обе части Собрания чувствуют, что их отделяет от народа непроходимая пропасть. Никто не осмеливается поднять голос в защиту народа.

Как только столбняк прошел, начинается приступ бешенства. Большинство с полным правом освистало жалких утопистов и лицемеров, которые, впадая в анахронизм, повторяют еще фразы о fraternite, о братстве. Ведь дело шло именно об отказе от этой фразы и тех иллюзий, которые порождаются ее двусмысленностью. Когда легитимист Ларошжаклен, этот рыцарски настроенный мечтатель, стал возмущаться низостью тех, кто провозглашает: «Vae victis!» Горе побежденным! — большинство Собрания было охвачено какой-то пляской св. Витта, словно его укусил тарантул. Оно кричит рабочим: «Горе вам!», чтобы скрыть, что «побежденным» является не кто иной, как оно само. Либо оно должно теперь погибнуть, либо республика. И поэтому оно истошно воет: «Да здравствует республика!»

Должна ли глубокая пропасть, разверзшаяся перед нами, ввести нас, демократов, в заблуждение, заставив нас вообразить, будто борьба за форму государства бессодержательна, иллюзорна, никчемна?

Только слабые, трусливые умы могут так ставить вопрос. Конфликты, возникающие из самих условий буржуазного общества, должны быть преодолены в борьбе, их нельзя устранить с помощью фантазии. Лучшая форма государства — та, в которой общественные противоречия не затушевываются, не сковываются насильственно, следовательно, только искусственно, только по видимости. Лучшая форма государства — та, в которой эти противоречия доходят до открытой борьбы и тем самым находят свое разрешение.

Нас спросят, неужели у нас не найдется ни одной слезы, ни одного вздоха, ни одного слова для жертв народного гнева, для национальной гвардии, для мобильной гвардии, для республиканской гвардии, для линейных войск?

Государство позаботится об их вдовах и сиротах, декреты будут прославлять их, торжественные погребальные процессии предадут земле их останки, официальная пресса объявит их бессмертными, европейская реакция будет превозносить их от востока до запада.

Но плебеи истерзаны голодом, оплеваны прессой, покинуты врачами, по милости «порядочных» ославлены ворами, поджигателями и каторжниками; их жены и дети ввергнуты в еще более безграничную нищету; их лучшие представители из оставшихся в живых сосланы за море. Обвить лавровым венком их грозно-мрачное чело — это привилегия, это право демократической печати.

Написано К. Марксом 28 июня 1848 г.

Печатается по тексту газеты

Напечатано в «Neue Rheinische Zeitung» № 29, 29 июня 1848 г.

Перевод с немецкого