§ 5. Постмодернистский вызов
На границе между модернизмом и постмодернизмом складывается кризис исторической науки. Объем исторического знания достиг таких размеров, что историки перестали понимать друг друга. Отсутствует четкое определение предмета науки, нет ясной, общепринятой, научной методологии, нет даже единства в понимании собственного инструментария исследования — методов и методик. Кризис начал осознаваться еще в первой четверти XX века, а в его последней четверти как бы были проставлены все точки над «а». Значительные усилия по разрешению кризиса предприняли: «новая историческая наука» (Марк Блок, Люсьен Февр); историческая антропология (Ж. Ле Гофф); микроистория (Карл Гинзбург, Джованни Леви); история повседневности (Фернан Бродель); история частной жизни; теория тропов (Хейден Уайт); историческая герменевтика; теория «мест исторической памяти» (П. Нор).
И все же приходится констатировать, что несмотря на эти усилия кризис в исторической науке не исчез. Историки перестали видеть перспективу и это не смотря на то, что перед историей открывается удивительное будущее. У нее колоссальные возможности, но при условии, что она как теоретическое знание будет последовательно идти по направлению к науке, к историографии. Индивидуализация культурных миров в исторической антропологии или история частной жизни вскрывают общие механизмы формирования социума, социальные механизмы воспроизводства семьи, репликации культуры безотносительно к ее уникальности. Такой вектор рассуждения эвристичен, так как ставит новые, архисложные задачи. Но история науки свидетельствует, что она способна находить решения даже на самые невероятно трудные из них.
Трудно согласиться с теми, кто пытается обосновать невозможность понимания общественного исторического развития на основании включенности в этот процесс человеческой воли. Это действительно сделать крайне сложно, но эти аргументы не опровергают такой возможности. Другими словами, они не носят характера принципиальной невозможности в виду ограниченности объективными законами.
Однако вернемся к достижениям исторической науки. При всей их внушительности они так и не смогли помочь истории преодолеть кризис. «Постмодернистский вызов» и так называемый «лингвистический поворот» окончательно потрясли историческую науку в ее основаниях.
Обычно возникновение постмодернизма связывают с социальными потрясениями, с которыми столкнулась Европа, в частности Франция, в конце 60-х годов XX века. Студенческие волнения, вскрыли проблему потери социального смысла. Возникшее интеллектуальное движение постаралось осмыслить происходящее и обнаружило интересный феномен в форме «постмодернистического вызова». Суть этого вызова заключается в особых принципах получения информации об исторической реальности.
Между свершившимся событием и рассказом историка об этом событии стоит огромная дистанция, в ходе преодоления которой происходит такое искажение прошлого, что об его адекватном отражении вообще нельзя говорить. Исторический факт отражается в письменном источнике — нарративе, где он уже искажен из-за разной степени осведомленности автора текста, его субъективности и тенденциозности, наконец, из-за его преднамеренной лжи или искреннего заблуждения. Чем дальше отстоит само событие от его отражения в нарративе, тем выше степень погрешности данного отражения.
Однако искажения нарастают, когда к использованию нарратива приступает историк-интерпретатор. Во-первых, он выступает как бы соавтором текста, поскольку прочитывает его, исходя из своей профессиональной подготовки, мировоззрения, исследовательских задач. И смысл, который он извлекает из памятника, может в значительной мере не совпадать с тем, который в него вкладывал создатель. Во-вторых, в принципе нет уверенности в возможности адекватного истолкования современным историком текста, написанного много столетий назад. Поэтому постмодернисты утверждают, что прошлого как бы не существует, а есть представленное в дискурсе информационное поле, которое, собственно, и есть история. По выражению Хейдена Уайта, одного из главнейших теоретиков постмодернизма, история есть всего лишь «операция создания вербального вымысла».
Объект познания трактуется не как что-то внешнее познающему субъекту, а как то, что конструируется языковой и дискурсивной практикой. Язык выступает не средством отражения и коммуникации, а главным смыслообразующим фактором, детерминирующим мышление и поведение. При этом постмодернистами «подчеркивается креативный, искусственный характер исторического повествования, выстраивающего неравномерно сохранившиеся, отрывочные и нередко произвольно отобранные сведения источников в последовательный временной ряд».
Помимо всего вышесказанного, постмодернисты заострили давнюю проблему, задав вопрос: а в чем, собственно говоря, состоит исторический факт? Наиболее удачны дефиниции Хейдена Уайта, который называет событием то, что произошло на каком-то пространстве за какой-то определенный промежуток времени, а фактом — знание об этом событии, оформленное в виде утверждения. На долю истории, таким образом, остается только толкование, поиск значения событий. А оно всегда несет в себе значительный элемент произвольности, поскольку зависит от влияния эпохи, в которую живет интерпретатор, его образования, национальности, политических воззрений и т. д.
Под влиянием постмодернистов и других новых направлений исследовательской мысли (в частности, микроистории) история все больше сближается с литературой…
Причины современного кризиса исторической науки многогранны и лежат не только в когнитивной и эпистемологической, но и в социальной, политической, культурной сферах.
Прежде всего, в XX в. тоталитарные режимы и их крушение продемонстрировали с ужасающей очевидностью, что профессиональная корпорация историков — лишь идеологическая прислуга политиков, не более того. Histories Apodexis может рассматриваться только лишь как инструмент манипуляции политическим сознанием и поведенческими установками масс. О склонности историков к политической конъюнктуре, несомненно, знали и раньше. Вспомним знаменитое высказывание Бисмарка: «Главное — захватить чужой город, а там уж историки обоснуют, почему это исконно наши земли». Если принять тезис, что «История — это ложь» (Г. Форд), а он имеет огромное количество подтверждений, то получается, что историк тем профессиональнее, чем искуснее врет, чем владеет пиаровскими технологиями. И смысл истории как отрасли знания заключается не в способности познать прошлое, а в умении о нем рассказать, преподнести в нужном ключе. Как отметили П. Рот и М. Мандельбаум, «История превращается в искусство рассказчика (Storyteller)». В таком случае Histories Apodexis — искусство риторики, пиара, не более того. Его надо оценивать с позиций профессиональных литераторов, журналистов, работников пропагандистской сферы.
Тогда способность Histories Apodexis отражать реальные события, реконструировать прошлое с практической точки зрения абсолютно не важна. А поскольку история как наука не имеет другого практического применения, кроме обслуживания идеологических задач, то «ненужной» и «незначимой» для Histories Apodexis оказывалась вся источниковедческая сфера, которая, собственно, и содержала в себе ключи к прошлому. От мысли, что «Прошлое можно придумать» до идеи: «История — это всегда только выдумка» — один шаг. И он был сделан в конце XX в.
Именно это обстоятельство, во-вторых, породило приобретающее все больше сторонников восприятие истории не как науки, а как особой культурной практики. Еще Г. Риккерт говорил, что «ценности, определяющие в истории выбор существенного, можно поэтому также назвать всеобщими культурными ценностями (Kulturwerte)». Поэтому история есть проекция культурной составляющей человеческого бытия. Ф. Анкерсмит утверждал, что историография, прежде всего, «имеет значение как явление культуры, формирующей, в свою очередь, наши взгляды на политику, науку и т. д.».
Отчаявшись сформулировать предмет истории и уловить ускользающие реалии прошлого, ученые предложили крайне простое решение: вывести предмет исследования из творчества историков. Иными словами, если существуют некая «наука история», имеющая свои стандарты знания, и есть профессиональная корпорация людей, именующая сферу своей деятельности «наукой историей», надо просто посмотреть, чем же они занимаются — и тогда мы поймем, что же такое история. Отсюда до постмодернистского отрицания исторической реальности оказывалось рукой подать.
Жан-Франсуа Лиотар в своей работе «La condition postmoderne» («Состояние постмодерна») подвел важный итог: «Упрощая до крайности, мы считаем „постмодерном“ недоверие в отношении метарассказов». Под этим термином и его производными («метаповествование», «метаистория» и др.) понимаются «объяснительные системы», организующие буржуазное общество и служащие для него средством самооправдания своего существования (религия, история, наука и т. д.). Таким образом, по Лиотару, постмодернизм является своеобразным вызовом основам современного мира. История, как одна из главных объяснительных систем, подверглась его атаке одной из первых.
В связи с развитием средств массовой информации и информационных технологий стала очевидной системообразующая роль в обществе ментальных матриц, фреймов, социальных и культурных кодов. Histories Apodexis является одним из основных полей сигнальных знаковых систем. Но в таком случае правомерен вопрос: не сводима ли Histories Apodexis всего лишь к информационному полю? Вообще, где находится история как ментальная субстанция?
На этот вопрос существует лишь два ответа. Первый — в человеческом сознании. Но тогда емкость Histories Apodexis ограничена памятью индивида. Второй — в чужих свидетельствах, вербальных и нарративных. Но являются ли эти «слепки с реальности» адекватными прошлому? Или же они сконструированы в соответствии с востребованными знаковыми системами? Очевидно, что правилен второй ответ. Тогда неизбежен следующий вопрос: не достигла ли в этих «следах истории» степень фильтрации прошлого такой степени, что перед нами метасистема, искажающая исторический материал в зависимости от своих параметров? Тогда любой автор Histories Apodexis является не реконструктором прошлого, а его демиургом, творцом. Он не изучает историю, он ее созидает. Этот вопрос стал постоянной болезненной составляющей многих дискуссий по теории исторического познания в 1980-90-х гг.
Получила дальнейшее развитие идея Г. Риккерта, что «во всех эмпирических науках объектам противостоит познающий субъект… нетрудно показать, что познание не может быть воспроизведением или отображением (Abbild) объектов, что оно есть, скорее, преображающее (umbildende) их понимание». Это обусловлено тем, что действительность настолько сложна и многообразна в своих проявлениях, что любое высказывание о ней будет упрощением и схематизацией. Как отметил Г.С. Кнабе, исторические события XX в. и изменение роли науки вызвали актуализацию противопоставления между жизнью как объектом познания и наукой как средством познания. Последняя в силу внутренних условий своей организации просто не способна познать все многообразие жизни. Как показал историк, «противоречие между наукой как средством исследования и „жизнью как она есть“ как объектом исследования образуют коренную апорию современного общественно-исторического познания». История как наука о жизни пострадала первой. Она подверглась обвинениям в схоластике и ей перестали доверять.
В 1950-х гг. произошла так называемая когнитивная революция, подвергшая критике бихевиоризм. Ему на смену пришел неоментализм. Histories Apodexis может считаться всего лишь проекцией человеческого разума. Подобные принципы прямо ведут к развитию постмодернистского подхода к истории.
Если раньше знание традиционно полагалось как некий идеальный объект, по отношению к которому существуют некие системы представлений, то теперь главная эпистемологическая задача звучит иначе: а как вообще описать то, что считается знанием? Что это такое? Естественно, что историческая наука не смогла оказаться в стороне от подобных поисков, в очередной раз, задавшись вопросом: «А что такое история и наши знания о ней?»
В историю все активней внедряется филология. С ней тесно связан знаменитый «лингвистический поворот» 1970-х гг. Его сущность применительно к исторической науке заключается в следующем: историю можно изучать с помощью тех же элементов литературной критики, что и любой текст. Это вызвано тем, что исторический факт существует лишь в лингвистическом смысле, так как до нас он из прошлого доходит в виде того или иного вербального выражения. Как отметила Нэнси Партен, «Лингвистическая модель эпистемологии очень близка к структуре реальной ментальной жизни». Поэтому «за пределами языка историк ничего сделать не может». Основоположниками данного течения считают Р. Барта, М. Покока, К. Скиннера, Р. Козеллека.
Подобная позиция напрямую ведет к деконструкции нарратива, о чем писал Дж. Тоуз: если язык — главная форма смысловой кодификации действительности, то тогда коды не могут быть индивидуальными. Они должны существовать независимо от людей, чтобы быть понятными для всех. Это ведет к «смерти автора» (определение Р. Барта) и дроблению текста на некие универсальные семантические матрицы. Из такого подхода вытекают теории исторического повествования, в которых исследователи пытаются вывести исторические категории и способы описания событий не из прошлого, а из языка, на котором говорят историки.
Но тогда, если быть последовательным, можно утверждать, что для создания Histories Apodexis вовсе не надо обращаться к прошлому. Достаточно изучить язык текста, в котором рассказано об этом прошлом. Проблема извлечения достоверной информации из источника подменяется проблемой филологического анализа текста. Однако тогда мы сразу же сталкиваемся с двумя непростыми задачами: во-первых, по словам Фрэнка Анкерсмита, одна из главных трудностей, стоящих перед современным исследователем — адекватен ли его язык прошлому, можно ли им передать мысли, идеи и мотивации поступков людей, умерших несколько веков назад? Во-вторых, совпадает ли язык историка и его восприятие читателем? Можно ли вообще средством языка раскрыть сущность исторических процессов? Других средств в нашем распоряжении пока нет, но, как отметил Хейден Уайт: «Пока историки продолжают использовать обычные грамотные речь и письмо, их репрезентации феноменов прошлого, равно как и мысли о них, останутся „литературными“ — „поэтическими“ и „риторическими“ — отличными от всего, что считается специфически „научным“ дискурсом».
Таким образом, «лингвистический поворот» уводит нас далеко в сторону от Histories Apodexis, изображая изучение истории как перманентный «конфликт интерпретаций» (термин Поля Рикера), проблему сопряжения семиотических систем и семантических полей между источником, сочинением историка, мыслями и чувствами читателя.
Как ответила на постмодернистский вызов историческая наука?
Показательно, что адекватного ответа на постмодернистский вызов пока не найдено. Даже такой признанный научный авторитет, как Роже Шартье, хотя и говорит о «замечательной жизнеспособности и прежней изобретательности» исторической науки, но в качестве доказательства ссылается на большие коллективные труды, общеевропейские серии, отклики на книги, что само по себе ничего не доказывает — это количественные характеристики, они не содержат теоретического опровержения постмодернизма. Выход многотысячных тиражей вовсе не показатель уровня развития науки.
Однако сам по себе постмодернизм, переживший бурный подъем в 1970-80-е гг., к 1990-м утратил свои позиции и сегодня влачит довольно вялое существование. В плане изучения тенденций развития современной историографии современные построения постмодернистов неинтересны (поскольку они мало чем отличаются от теоретических изысканий 1970-х гг., движения вперед здесь не произошло).
Проблема ответа на постмодернисткий вызов в том, что каждый историк интуитивно убежден, что история реально была — основываясь хотя бы на собственном опыте жизни, переживания событий, которые происходили, но совершенно не поддаются адекватной реконструкции даже в собственной памяти. Чтобы постичь историю, исследователь должен выйти за рамки жизни, стать по отношению к самому себе внешним объектом, сторонним наблюдателем. А вот делать это за две с половиной тысячи лет существования своей корпорации историки так и не научились.
На наш взгляд, возможный сценарий развития исторической науки следующий. В корпорации произойдет раскол на авторов Histories Apodexis, понимающих стандарты своей профессии в позитивистском духе. Этот слой будет существовать всегда, поскольку именно на него со времен Геродота есть практический спрос со стороны власть предержащих, их идеологов, пропагандистов, а также националистов, пиарщиков, моралистов и т. д.
В то же время, постепенно будет формироваться узкая прослойка профессиональных ученых, которая, пережив дискретный период, сумеет выработать новые научные стандарты, предъявляемые к историческому исследованию. Это позволит сократить дистанцию между фактом и событием (полностью преодолеть ее, наверное, можно будет лишь с изобретением машины времени, ежели таковое возможно). Какими будут эти стандарты — неизвестно. Можно лишь предположить, что в них обязательно будут присутствовать элементы антропологии, семиотики, герменевтики и использоваться методики точных наук. На их основе возникнет «наука история», отличная от Histories Apodexis. (Обзор дан по лекциям А.И. Филюшкина, 2005 // См. на сайте http://www.novist20w.narod.ru)
На идеологическом и методологическом уровне постмодернизм оказался реакцией на Просвещение с его преклонением перед Разумом и рациональностью. Постмодернистский мир обнаружил, что разум породил проблемы, которые он не в силах разрешить, не может найти универсального решения. Постмодернисты позволили усомниться в принципиальной возможности такого решения. Мир оказался сложнее, фрагментарнее. Идея его целостности и единства была подвергнута критике. На уровне методологии была проведена «ревизия». Идея просвещенческой научной универсальности и научные стандарты модернизма были подвергнуты критике. Принцип детерминизма обнаружил свою ограниченность и даже принцип верификации был поставлен под сомнение. И хотя постмодернизм был больше деконструкцией модернизма, он все же предложил некоторые новые принципы:
— плюрализм как принципиальное разнообразие познавательных перспектив;
— локализация, фрагментация, индивидуализация предмета исследования;
— релятивизм;
— ризома, как оппозиция принципу «древа познания».
На уровне анализа социальной истории это обернулось отказом от метатеории, то есть отвергнута сама возможность единой Всемирной истории человечества. Мир рассыпался на фрагменты, где возможна только микроистория этих фрагментов. Под вопросом не только фактическая история, но и возможные ее сценарии.
Ризома стала принципом и метафорой постмодернизма. «Этот термин был заимствован теоретиками постмодернизма из ботаники, где ризома — способ жизнедеятельности многолетних растений… Ризома не имеет единого корня, это множество беспорядочно переплетенных побегов, которые развиваются во всех направлениях. Другими словами, это ползущий сорняк, который стелется по земле, переваливая через все препятствия, пробиваясь сквозь асфальт, приживаясь между камнями. Поскольку с точки зрения постмодернистов история состоит из трещин, разломов, провалов и пустот человеческого бытия, историк должен двигаться интуитивно, как ризома по пересеченной местности, где нет никаких ориентиров. Французский философ Жак Дилез убежден в том, что такой подход позволяет нам непрерывно умножать грани исследуемой реальности. История становится полицентричной, она ломается, рвется, течет несколькими разнородными потоками и будущее этих потоков неопределенно. Несомненно, неопределенность, снятие всех и всяческих границ — ключевая характеристика постмодернистской парадигмы исторического познания.
Ее изъяны очевидны: излишний негативизм, деконструктивизм, хаотический плюрализм, релятивизм. Труднее выявить достоинства этой парадигмы, но они все-таки есть: отстаивание ценности разнообразия мира, расширение кругозора исследователя, учет особенностей его индивидуального развития, вплоть до самоидентичности.
… Постмодернизм вернул в философию истории вопрос о качественной весомости исторических событий и фактов, давно закрытый позитивистской философией.
Достойны уважения постмодернистские призывы: „разоблачать ложь обещаний успокоительной уверенности и навсегда устроенного порядка“, „высмеивать чванство продавцов единственного патентованного смысла, похваляющихся так, словно они побывали во дворце абсолютной истины и вкусили со стола конечной мудрости“, „бить тревогу, а не усыплять; но при этом укрощать страсти, вместо того, чтобы их подстрекать“. Действительно, постмодернистская парадигма не дает алгоритмических рецептов и знания „непреложных истин“, но она учит исследователя творить на перепутье, в горизонте вечно открытой Истории, ключевой характеристикой которой стала стратегическая нестабильность». (Панарин А. Философия истории. — М., 1999).
В своей книге «Состояние постмодерна» Жан Франсуа Лиотар подчеркивает: «Великий рассказ утратил свое правдоподобие, вне зависимости от способа конфигурации, который ему приписывается: спекулятивный рассказ или рассказ об освобождении». Этот постулат постмодернизма, по сути, отменяет саму возможность истории, а тем более — Всемирной истории. Она изначально предполагает быть метанарративом, и по определению будет стремиться выявить закономерности развития человеческой цивилизации. Но постмодернизм уже объявил, что век Закона минул, современная жизнь облекается Нормой и Моделями. Постмодернизм предупреждает, что мы даже не знаем как назвать то, что завтра наследует социальности.
Постмодернизм, как отмечает Ж. Бодрийяр, действительно вскрывает серьезные проблемы современности. Он фактически является микрофизикой современного социального бытия. Например, он обращает внимание на опасности доминирования в обществе игрового начала и предупреждает, что человечество может зайти слишком далеко уже в игре с цифровым кодом гена. Или возникновение элементов самоуправляемого рабства под знаком собственного желания. Мы на пути большого обольщения: вещью можно просто владеть — субъекта желания можно соблазнить. И то, и другое уже происходит. Через анализ микромира постмодернизм вдруг обнаруживает новые глобальные стратегии, которые разворачиваются в социальном и историческом плане весьма мягко, но последствия которых, могут быть очень жесткими для человечества. Массы становятся жертвами обольщения и манипулирования. Если ранее их заставляли сносить господство грубым насилием, то теперь принимают его силой соблазна. (См.: Бодрийяр Ж. Политическая судьба соблазна // Соблазн. — М., 2000. — с. 227–307.)
В своей работе «В тени молчаливого большинства, или конец социального» Ж. Бодрийяр пишет: «Все хаотическое скопление социального вращается вокруг этого пористого объекта, этой одновременно непроницаемой и прозрачной реальности, этого ничто — вокруг масс». Масса — «это пучина которая поглощает смысл». Масса становится тотальной и манипулируемой соблазнами. Но ведь кто-то должен понять сами соблазны и соблазнить массы, манипулировать ими, а это уже дело политики. Поэтому, скорее всего, актеры, спортсмены, да кто угодно, из кого СМИ сотворят кумира, будут становиться президентами, но они, по сути, эмблемы соблазнения, и за всем этим стоит политика.
В этих рассуждениях важно то, что подмечено обстоятельство: массы, как и политика политиков, включены в некий саморазвертывающийся процесс самоорганизации. «Пазлы» масс-народов складываются какой-то невидимой рукой в динамично развивающееся целое, осваивающее и преобразующее Землю.
Постмодернист приводит пример сравнения террористического акта и природного катаклизма. Социальное становится равнопорядково природному.
Во всех этих рассуждениях важно, что реальность симулируется, реальными становятся модели реальности и симулякры, социальное растворяется и поглощается массой. Масса осваивает мир и реально, и виртуально посредством самоорганизующихся проектов. Разумность проявляется в самовозникающейся рациональности действия масс, по той же схеме, как и осуществляет выбор каждый, идя в супермаркете к кассе, где меньше всего людей. Все мы поступаем так, не вдаваясь в проблемы рациональности такого выбора, но спонтанно поступая рационально. Так и масса поступает в быстро меняющемся жизненном проекте. Причем сам проект складывается спонтанно и рационально как ответ на вызовы как реальные, так и виртуальные, но воспринимаемые как реальные. Эти спонтанные ответы складываются в большей перспективе не как хаотическое движение, а как то изменение, которое имеет свои закономерности и их можно исследовать научно. Не зная субъективную «волю» каждого субъекта можно многое сказать о состоянии и действиях всей массы.
В своей работе «Память, история, забвение» П. Рикер пишет, что в случае, если всемирная история рассматривается как конститутивная идея, вроде гегелевской Идеи, в которой совпадают рациональное и реальное, то она должна рассматриваться как становление, порождающее в своем движении самое себя. Тогда, заключает он, в идее всемирной, всеобщей истории кроется опасный парадокс: может ли единство истории порождаться тем же, что его разрывает? Ноосферная концепция всемирной истории отвечает: Да, может. Вообще ответ на этот парадокс и парадоксы постмодернизма надо искать не там. Точки разрыва — это точки сингулярности синергетически самоорганизуемой разумной материи. Она неуничтожима не потому, что физически неуничтожима, а потому, что все равно возникнет при тех же условиях, если вдруг исчезнет, и когда-нибудь условия сложатся так же, как они сложились на Земле. В этом смысле эта история всемирная и в этом смысле разумная материя неуничтожима и вечная. По крайней мере, дальше этого вывода сегодня прогнозировать сложно, не впадая в глобальную спекуляцию. Но этот вывод аргументируется разворачивающейся всемирной историей человечества и статусом научного знания.