347

347

Примечание к №326

Чехов вошёл в русскую историю как скромнейший, добрейший, великодушнейший и вообще – ший и – ший человек

Мать Чехова сказала о своём 16-летнем сыне: «У него злоба природная и закоренелая».

Конечно, мало ли что говорится родителями о детях и детьми о родителях, тем более в России, но всё же нет дыма без огня. Да и сам Антон Павлович в конце жизни заметил:

«От природы характер у меня резкий, я вспыльчив и проч. и проч., но я привык сдерживать себя, ибо распускать себя порядочному человеку не подобает. В прежнее время я выделывал чёрт знает что.»

Интересна и характеристика Чеховым людей своего сословия и происхождения:

«Интеллигенты, вышедшие из народа, болезненно самолюбивы, упрямы и злопамятны».

Близко знавший Чехова литератор Ежов, пытаясь бороться с последовавшим после 1904 года шквалом демагогии, указал в своих мемуарах на «мелочность и злобную мстительность» многих чеховских рассказов, превращавших их в прямые пасквили (например, «Попрыгунья», где в карикатурном виде выставлен Левитан.)

Однако не думаю, что это было обдуманной местью Чехова. Лучше всего чеховский характер если не поняла, то по-женски прозорливо угадала Книппер, однажды, в минуту раздражения написавшая мужу, что он лжив, неоткровенен, зазывает всех в гости, а потом кокетничает, жалуясь, что это мешает ему работать, утомляет и т. д.

Конечно же. Тут ведь идеал чеховской «скромности». Прийти с «Королём Лиром», подписать на обложке «шутка в пяти действиях».

– Что ты мне принёс?

– Нет – так; безделицу. Намедни ночью

Бессонница моя меня томила,

И в голову пришли мне две, три мысли.

Сегодня их я набросал. Хотелось

Твоё мне слышать мненье; но теперь

Тебе не до меня.

– Ах Моцарт, Моцарт!

Когда же мне не до тебя?

Садись; Я слушаю.

(Моцарт играет.) …

– Ты с этим шёл ко мне

И мог остановиться у трактира…

Ты, Моцарт, Бог, и сам того не знаешь.

А божество тут:

«Мамочка, как бы мне чаю».

По-русски это называется «скромность». (348)

Это устойчивая тема в чеховском творчестве. В «Попрыгунье» Дымов приходит на свою дачу, а там гости жены:»

– Что вам угодно? – спросил актёр басом, нелюдимо оглядывая Дымова. – Вам Ольгу Ивановну нужно? Погодите, она сейчас придёт.

Дымов сел и стал дожидаться. Один из брюнетов, сонно и вяло поглядывая на него, налил себе чаю и спросил:

– Может чаю хотите?"

Тут появляется жена и усылает мужа за какими-то пустяками обратно в город.

«Дымов быстро выпил стакан чаю, взял баранку и, кротко улыбаясь, пошёл на станцию. А икру, сыр и белорыбицу (которую он принёс – О.) съели два брюнета и толстый актёр».

А потом «Ольгу Ивановну» бросает любовник и она «чувствует себя уж не Ольгой Ивановной и не художницей, а маленькой козявкой». А благородный Дымов весь в блеске своего величия идёт на смерть, облучается, спасая ребёнка.

Чехов ужасно любил такой идиотизм. И постоянно провоцировал реальность – ставил окружающих в положение «козявок» и давил их прессом своей скромности. Пригласит к себе человека, разговорит, очарует, а потом очень тонко даст понять, что тот его утомляет, мучает. Но именно тонко, деликатно. У Чехова был природный талант издевательства над людьми, дар духовного вампиризма. Он пил из окружающих жизненную энергию. Может быть, в этом он черпал силы для творческого акта, по своей сути глубоко нечеловеческого. Любить он не умел, вести декадентски-ненормальный образ жизни не мог, был для этого слишком воспитан, слишком «омещанен». Разве что чахотка давала ему импульс, но в этой болезни как раз нечто вампирическое: постоянное эротическое возбуждение и кровь, кровь. Чехов опустошал людей, опошлял. Даже Книппер, всё же очень близкий ему человек, чувствовала чеховскую пустоту.

Чехов:

«Дусик мой, если я часто писал тебе о погоде, то потому, что полагал, что это для тебя интересно. Прости, больше не буду. Затем еще ты сердишься, что я с тобой ничем не делюсь. Но чем делиться? Чем? У меня решительно нет ничего или по крайней мере кажется, что нет ничего. Новостей нет никаких, здоровье великолепно».

Или:

«Какая ты глупая, дуся моя, какая дурёха! Что ты куксишь, о чём? Ты пишешь, что все раздуто и ты полное ничтожество, что твои письма надоели мне, что ты с ужасом чувствуешь, как суживается твоя жизнь и т. д. и т. д. Глупая ты!»

Книппер же писала:

«Ты не выходишь у меня из головы, каждую минуту я думаю о тебе. Вдруг мне кажется, что ты уже охладел ко мне, что не любишь меня, как прежде, что тебе просто нравится, чтобы я приезжала к тебе, вертелась бы около тебя и больше ничего, что ты не смотришь на меня, как на близкого тебе человека. А я без тебя не представляю себе своей жизни. Ну, прости, милый мой, что я опять об этом. Не буду – ты ведь не любишь этой бабьей болтовни. Не сердись на меня».

Вот отрывок из другого письма:

«Я вчера долго стояла у окна и плакала, плакала, – впрочем, ты этого не любишь. Смотрела в лунную ночь, и так заманчиво белела тропиночка, так хотелось пойти по ней и почувствовать себя на свободе … Опять, верно, выбранишь меня – зафилософствовалась, немка!»

Конечно, Книппер, как женщина, да ещё и актриса, тут невольно подыгрывает Чехову, так, «как Он бы хотел». Но тем самым она точно копирует вообще отношения Чехова с миром. Отношения с женой – это модель отношения с реальностью вообще.

Но Ольге Леонардовне хотелось чего-то более сентиментального, «философская немка» не понимала, что для русского сентиментальность возможна только в виде стилизации и идиотизма. Чем тщательнее Чехов разыгрывал из себя добрейшего и милейшего, тем злораднее и вывороченнее становился окружающий его мир.

Горький, наивный шарлатан, восхищался, не понимая этой вывернутости своим удмуртским мозгом:

«Мне кажется, что всякий человек при Антоне Павловиче невольно ощущал в себе желание быть проще, правдивее, быть более самим собой, и я не раз наблюдал, как люди сбрасывали с себя пёстрые наряды книжных фраз, модных слов и все прочие дешёвенькие штучки, которыми русский человек, желая изобразить европейца, украшает себя, как дикарь раковинами и рыбьими зубами … каждый раз, когда он видел перед собой разряженного человека, им овладевало желание освободить его от всей этой тягостной и ненужной мишуры, искажавшей настоящее лицо и живую душу собеседника … всегда А.Чехов был самим собой, был внутренно свободен и никогда не считался с тем, что одни – ожидали от Антона Чехова, другие, более грубые, требовали … У него была своеобразная манера опрощать людей».

Далее Горький приводит характерные примеры «опрощения». Две дамы «расфилософствовались» о греко-турецком конфликте. Возник следующий «диалог»:

"– Антон Павлович! А как вы думаете, чем кончится война?

– Вероятно – миром.

– Ну да, конечно! Но кто же победит? Греки или турки?

– Мне кажется, – победят те, которые сильнее…

– А кто, по-вашему, сильнее?

– Те, которые лучше питаются и более образованны…

– А кого вы больше любите – греков или турок?

– Я люблю – мармелад… а вы – любите?"

Далее сообщается о собеседнике Чехова, который страшно волновался и битый час говорил о его творчестве.

«– вам нравится граммофон? – вдруг ласково спросил Антон Павлович».

Горький восторгается: Чехов «тонко и верно» подметил сходство собеседника с граммофоном, да так, что тот этого и не заметил. Вот она – «культура». Дальше – больше. Чехов даёт характеристики своим знакомым:

"– Ну, ещё бы, – сказал Антон Павлович, хмуро усмехаясь, – ведь он же аристократ, образованный… он же в семинарии учился! Отец его в лаптях ходил, а он носит лаковые ботинки.

И в тоне этих слов было что-то, что сразу сделало «аристократа» ничтожным и смешным.

– Очень талантливый человек! – говорил он об одном журналисте. – Пишет всегда так благородно, гуманно… лимонадно. Жену свою ругает при людях дурой. Комната для прислуги у него сырая, и горничные постоянно наживают ревматизм…

– Вам, Антон Павлович, нравится NN? – Да… очень. Приятный человек, – покашливая соглашается Антон Павлович. – Всё знает. Читает много. У меня три книги зачитал. Рассеянный он, сегодня скажет вам, что вы чудесный человек, а завтра кому-нибудь сообщит, что вы у мужа вашей любовницы шёлковые носки украли, чёрные, с синими полосками…"

Это прямо по Гоголю: «Один в городе хороший человек, да и тот скотина». И всё так тихо, скромно, с улыбочкой. Горький передаёт слова Толстого о Чехове:

"Ах, какой милый, прекрасный человек: скромный, тихий, точно барышня (361)! И ходит как барышня. Просто – чудесный!"

Горький вспомнил и ещё одно высказывание Толстого:

«Вот вы, – он обратился к Чехову, – вы русский! Да, очень, очень русский».

(И, добавим, не просто русский, а сложный русский, русский разросшийся.)

Ещё у Горького о Толстом и Чехове:

«Сегодня в Миндальной роще он спросил Чехова: – Вы сильно распутничали в юности? Антон Павлович ухмыльнулся и, подёргивая бородку, сказал что-то невнятное».

Антон Павлович записал однажды шутливый афоризм:

«Когда я разбогатею, то открою себе гарем, в котором у меня будут голые толстые женщины, с ягодицами, расписанными зелёной краской».

О Горьком же сказал: «Девки неверны, таких нет, и разговоров таких никогда не бывает … И напрасно Горький с таким серьёзным лицом творит (не пишет, а именно творит), надо бы полегче, немножечко бы свысока».

В переписке Чехова и Горького, униженно и благоговейно начатой Горьким, сразу установился покровительственный тон со стороны Антона Павловича, «легкий, немножечко свысока». И совершенно естественно, по природным качествам Чехова, получилось издевательство. Вот, например, такая «мармеладинка»:

«Вы будете путешествовать пешком по России? Добрый путь, скатертью дорожка, хотя мне кажется, что Вам, пока Вы ещё молоды и здоровы, следовало бы года 2-3 попутешествовать не пешком и не в III классе и поближе приглядеться к публике, которая Вас читает. А потом, через 2-3 года, можно и пешком…»

Надо быть Горьким, чтобы не понять скользящей, шёлковой двусмысленности этих слов.

Бунин писал о манере чеховской речи:

«Он на некоторых буквах шепелявил, голос у него был глуховатый, и часто говорил он без оттенков, как бы бормоча: трудно было иногда понять, серьёзно ли говорит он».

Точно. Я именно так интуитивно, по письмам представлял себе ритм и мелодию. Что-то гоголевское, но без шизофрении и без религии…

Конечно, Чехов не был озлобленным идиотом или ловко маскирующимся хамом, безопасно и незаметно куражащимся над людьми. Наоборот, речь идет о том, что в его личности нашли воплощение лучшие качества русского человека, может быть, великие качества. Чехову было в высшей степени свойственно ЮРОДСТВО. (370) Лишь на достаточно примитивном уровне это проявляется как «издевательство» или «скромность». (411) Или, на ещё более примитивном уровне, как «злоба» и «доброта», «мягкость». На этих уровнях образ Чехова распадается, становится антиномичным, клетчатым. Что неверно. Человек существо удивительно цельное, в каждом человеке воплощена определенная идея. Идея, человеческому уму до конца не постижимая, но вполне цельная. Чем поверхностнее анализ, тем грубее и радикальнее противоречия человеческой жизни. И чем грубее противоречия, тем на самом деле сложнее данная личность, тоньше ее цельность.