733

733

Примечание к №529

Количественным символом банкротства Соловьёва, пустоты, является постоянная неоконченность его вещей.

Уже юношеская диссертация Соловьёва («Кризис западной философии») закончена лишь формально. 120-страничный труд завершается совершенно произвольным утверждением, якобы следующим «из самого хода изложения»:

«Итак, по устранении в „философии бессознательного“ тех очевидных нелепостей, которые вытекают из её относительной ограниченности и находятся в противоречии с основными принципами, мы получаем следующие общие результаты, которые вместе с тем суть и результаты всего западного философского развития, потому что, как мы видели, философия Гартмана есть законное и необходимое произведение этого развития … и тут оказывается, что эти последние необходимые результаты западного философского развития утверждают, в форме рационального познания, те самые истины, которые в форме веры и духовного созерцания утверждались великими теологическими учениями Востока».

О христианском Востоке до этого у Соловьёва не было сказано почти ничего. Речь шла о довольно подробном изложении западных философских систем и только. Всё это Гегель в квадрате, своеобразная мифология «устроения»:

– Я ничего, я прилежный, ортодоксальный… Это всё «объективный процесс развития мировой философии». А я в конце положу незаметно кирпичик, и не положу даже, а только кирпич Гартмана поправлю. С одной стороны, как бы скромно и нет меня даже, а с другой, хе-хе, на мне-то всё и кончается, всё по документам и закругляется на мне.

Страшная узость мысли при страшной широте претензий. Но какое-то подобие меры ещё соблюдено, ещё концы с концами вроде бы сходятся. (744) «Роль выдержана».

Но уже в полемике с Лесевичем по поводу своей диссертации Соловьёв явно переигрывает. Ответ Лесевичу блестящ, но именно в нём, может, с особенной-то силой виден основной порок, основная трещина. В рамках литературной задачи у Соловьёва все хорошо, тут «ни убавить, ни прибавить». Но вот какая штука – сам стиль, его напряжённая изворотливость, находится в странном несоответствии с подчеркнуто формальным и отстранённым характером полемики. Текст разрывается изнутри, используется чисто инструментально, так что абстрактная форма не выдерживает несоответствия и начинает расползаться. Изложение начинает срываться с логической резьбы. В статье о Лесевиче это ещё тенденция, так как спасает узость и элементарность темы. Но вот в написанных далее «Философских началах цельного знания» дело уже плохо. Мысль философа, нервно-субъективная, не может пробиться сквозь объективный материал, начинает в нём исчезать, растворяться. Соловьёв не может обойтись без идиотских экскурсов, без пережёвывания давно известного. Перед нами уже типичный профессор (что для философа почти оскорбление). «От Греции до современности», «от Греции до современности» – и мысль на 70% этим засорена. Мысль уже не в силах пропитать собой весь материал, и информация начинает высыхать, трескаться на отдельные блоки. Хотя в своей работе Соловьёв называет эклектизм «бесплодной попыткой описать окружность без центра и радиуса», его философия вырождается уже из-за самой структуры русского языка именно в такой эклектизм, в попытку мыслить при помощи гнилой линейки и ржавого циркуля. В результате «Философские начала цельного знания» оканчиваются нулём, ничем. В бессмысленной попытке объективации субъективного Соловьёв соскальзывает в ничто. Его работа начинается с 40-страничного введения, потом идет 20-страничное изложение всей мировой философии, потом, наконец, он приступает к изложению первой части своей «свободной теософии», а именно «органической логики». Мысль Соловьёва начинает истерически вихлять, пытаясь на отечественных розвальнях вписаться в головокружительно-спиралевидные повороты гегелевской диалектики. Философ, надо отдать ему должное, продержался еще почти 100 страниц. И это будучи 24 лет отроду! Но всему есть предел. На 383 странице 1 тома собрания сочинений наступил крах. Соловьёв захотел рассмотреть «27 логических модусов». Всё перевернулось, рассыпалось. Первую триаду бедный молодой человек уложил в 6 страниц. Но тут оказалось необходимым сделать 4 примечания. Первое примечание – 1 страница, второе – 2 страницы, третье – 2 страницы, четвёртое – 3 страницы. Причем, уже чувствуя, куда его заводит, Соловьёв делает попытку отрезать бахрому вырастающих ответвлений и заявляет, что в четвёртом примечании он «ограничится только несколькими указаниями», так как вернётся к этой теме позднее. Однако к четвёртому примечанию Соловьёву приходится делать ещё примечание-сноску. Далее, по инерции, он проскакивает вторую триаду и окончательно увязает в третьей. Всё.

Через разбитое окно этого окончания хорошо видно будущее «ди руссише филозофи».

Однако саморазоблачение сопровождается старательным переигрыванием:

«Школьная же философия довольствуется одним семенем истины, засушив её отвлечёнными формулами».

«Вследствие отвлечённого характера школьной философии, обособлявшей логические понятия и утверждавшей их в такой исключительности, многие школьные философы не признавали и доселе не признают необходимую познавательность … о себе сущего, несмотря на простоту и ясность этой истины, а один из величайших между этими философами, Кант, с особенною резкостью настаивает на противоположенности о себе сущего, динг ан зихь, и мира явлений…»

Оцените картину: создаётся искусственный русский язык, вульгарно имитирующий немецко-латинскую схему мышления, и на этой гнилой схеме доказывается школярство и схематизм Канта. Причём само понимание «школярства» Канта взято у его немецких критиков. Милая, до боли родная и понятная заглушечность. И какая роскошная – четверная, если не более.

В предисловии к следующей своей «фундаментальной» работе – знаменитой «Критике отвлечённых начал» – Соловьёв пишет:

«Весною 1879 г. появилось сочинение Гартмана „Феноменологи дэс зиттлихен бевусстзайне“, в котором главные этические моменты и их взаимоотношение определяются приблизительно так же, как и у меня. При различии наших основных воззрений и при невозможности взаимного влияния я с удовольствием вижу в таком совпадении некоторое подтверждение тому, что представленное мною развитие нравственного начала не есть личное диалектическое построение, а вытекает логически из сущности дела, независимо от той или другой точки зрения».

То есть то особое направление в германской философии, которое было направлено на максимальное высветление личностного начала, начала автора, но лишь для того, чтобы незамутнённой оказалась свободная логическая игра немецкого языка, ЕГО личность и субъективность, эта вот «объективность», идентичная объективности вдохновенной лирики, через которую говорит сам язык, эта «объективность» воспринималась Соловьёвым в буквальном смысле, и он всерьёз считал, что, например, человек, пишущий на швабском ДИАЛЕКТЕ немецкого языка (795), лишь ступенька в создании грандиозного соловьёвства – такого же абстрактного и каменно-истинного. Даже в максимально абстрактной сфере наивный космополитизм Соловьёва сыграл с ним злую шутку (803). И русский язык ему этого небрежения не простил. С языком шутки плохи. Он мстит. Мстит страшно, беспощадно.

«Критика отвлечённых начал» уже начинается с оправдания. Начинается заранее, то есть отвлечённо. Критика отвлеченных начал начинается с максимально возможной степени отвлечения:

«Некоторые мысли изложены слишком кратко и недостаточно развиты, другие, напротив, предсказаны с излишнею обстоятельностью; есть намеки на ещё не сказанное и лишние повторения уже сказанного … По общему плану критика отвлечённых начал разделяется на три части … последняя, представляющая вопросы и затруднения особого рода, составит отдельное сочинение…»

…конечно, так и не написанное. Критика отвлечённых начал кончилась уже абсолютным отвлечением: третьей частью, которой не было. (824)

Крушение «Критики» в увеличенном виде повторилось в конце жизни Соловьева. Е.Трубецкой пишет:

«Программа в расширенном виде повторяется и в последние годы жизни философа, причем отдельные части „Критики отвлечённых начал“ в плане новой обработки превращаются в отдельные, хотя и связанные между собою по мысли труды. „Оправдание добра“ соответствует этической части „Критики отвлечённых начал“, начатая и недоконченная „Теоретическая философия“ (популяри-зацией которой якобы являлись „Три разговора“ – О.) – теоретической части того же труда. Наконец, эстетика во второй раз как и в первый осталась только задуманной, но не выполненной».

Возможно, если бы Соловьёв делал все это СОЗНАТЕЛЬНО, то его имя на Олимпе русской философии вообще блистало бы в гордом одиночестве. Ходил бы юноша под бронзовым монументом, ждал бы свою девушку и в это время думал:

– Да, Соловьёв. Вот, поставили теперь памятник. Жалеют. Сволочи, какого мыслителя задушили. И ведь осталось почти ничего. Письма, несколько статей. И грандиозные обломки 50-тысячестраничной «Конкретной критики». Задушили. А он мог бы подняться. Вон одна нога как тумба афишная. Но родился в бездарной стране… Не дали…

И что самое интересное, от такой соловьёвской хитрости русская философия только бы выиграла.