800

800

Примечание к №755

Пушкин-Сальери вынес смертный приговор Пушкину-Моцарту

Сальери, убивая Моцарта, убивает себя.

Вот яд, последний дар моей Изоры.

Осьмнадцать лет ношу его с собою –

И часто жизнь казалась мне с тех пор

Несносной раной, и сидел я часто

С врагом беспечным за одной трапезой,

И никогда на шёпот искушенья

Не преклонился я, хоть я не трус,

Хотя обиду чувствую глубоко,

Хоть мало жизнь люблю. Всё медлил я.

Сальери постоянно испытывал искушение убить не только своего врага, но и самого себя. Для него это в сущности одно и то же:

Как жажда смерти (чьей? – О.) мучила меня,

Что умирать? Я мнил: быть может, жизнь

Мне принесёт незапные дары;

Быть может, посетит меня восторг

И творческая ночь и вдохновенье;

Быть может, новый Гайден сотворит

Великое – и наслажуся им…

Сальери хотел убить себя и другого, но медлил, не в силах отказаться от творческого дара своего «я» и «я» вообще. Опять нет различия. Моцарт просто иная часть его (точнее авторского) "я". Неслучайно Сальери проговаривается. Моцарт пьёт яд, а Сальери кричит:

«Постой, постой!.. ты выпил!.. без меня?»

Пушкин сам выбрал Чёрную речку. Это так ясно. В 1836 году у него могло состояться три дуэли, причем две из них вовсе не на почве ревности. Он искал смерти. Ему предсказали смерть от руки белокурого человека, и Пушкин искал его.

Дмитрий Мережковский (вслед за Розановым) сказал о Пушкине:

«Не даром друзья называли его Искрою. Он ведь действительно … только блеснул и погас, как искра, как падучая звезда, как предзнаменование возможной, но даже им самим не осуществлённой, русской гармонии – русского „благообразия“».

Пушкин осуществил эту гармонию своей смертью. Именно из-за невероятной способности к гармонизации и соотнесению разлетающихся в бесконечность частей своего «я» Пушкин ясно сознавал мучительную противоречивость творчества, его моцартианско-сальеревскую расколотость. Судьба человека, столь ясно сознающего губительную силу фантазий, легкомысленно оживлённых художником, должна была быть очень трагичной. Собственно говоря, искра гармонии только и могла лишь мелькнуть в образе умирающего поэта, почти сознательно пошедшего на смерть и убившего себя тогда, зимой 1837 года. В этой смерти есть мудрое принятие неизбежного будущего и вместе с тем тоскливый ужас, обречённость. Эти два чувства взаимно дополняют друг друга, что вызывает ощущение некой искренней соразмерности. Пушкин предчувствовал низкий фарс и высокую трагедию будущей истории своей родины. Он, породивший вселенную русской культуры, взял на себя груз трагической ответственности за её будущее, за наше будущее.

Гоголь сказал, что Пушкин это русский в его развитии через 200 лет (то есть к 2037 году). Что в устах самого Николая Васильевича было пустой риторической фигурой, нежинское пристрастие к которым он питал всю жизнь, обернулось пророчеством. По крайней мере, уже на 3/4.