882

882

Примечание к №878

Толстой был неумным человеком в обыденной сфере

Мережковский с непревзойденным блеском разоблачил утончённейшее сибаритство Толстого, лишь вначале и для неопытного глаза выглядящего этаким аскетом. На самом деле вегетарианство великого писателя было вкусной и здоровой диетой, стоившей гораздо дороже обычной пищи; его одежда, внешне простая и непритязательная, была идеально продумана для условий сельской жизни и шилась по «индивидуальному заказу»; рабочий кабинет, якобы скромный, оказывался на поверку невиданной роскошью, мечтой любого человека, занимающегося интеллектульным трудом; одиночество и затворничество Толстого оборачивалось счастливой жизнью патриарха огромного клана любящих и боготворящих его людей и т. д. и т. д.

Но Мережковский, кажется мне, не прав, приписывая все эти заслуги житейской сметке и расчётливости Толстого. Как раз никакой сметки у него не было, и сам он не смог бы ни пищи себе приготовить, ни одежды сшить или подобрать, ни создать условий для работы, ни воспитать детей. У Толстого был талант профессионального аппаратчика, человека, умеющего подбирать кадры. Плюс второй брежневский талант – спокойная уверенность, пассивность, способность в известный момент не соваться куда не надо и идти на неофициальный, никак не обговоренный ленивый компромисс. Позволял работать на себя, но смотрел на это сквозь пальцы. Собственно, Мережковский к этому и подошёл, но остановился и не сделал соответствующего вывода.

Мережковский в своей знаменитой книге Достоевского огрубил, не по зубам он ему оказался. Зато Толстой это его добыча. Как будто Льва Николаевича кто-то специально берёг для Мережковского. И злорадство тут вот в чём: у Дмитрия Сергеевича толстовский подход к Толстому. Подход Мережковского злой. Что-то болезненное и юродское в этом ощупывании одежды и сапогов (а Толстой жив, ему ещё 10 лет жить). А Мережковский его ощупывает, сопит. Розанов о Толстом писал хуже, вообще смеялся в лицо, но в сущности получилось добрее. Почему? – Это были мнения, взгляды. Ироничностью своей уже подчеркнуто «мненные», мнимые (субъективизм). Мережковский всё это прочёл, переписал, а потом аранжировал, развил и получился «Толстой и Достоевский». И тут уже текст сплошной, тотальный, определяющий. И как тут ни крути, как ни оговаривайся (а Мережковский сделал всё возможное для нейтрализации), получается гадко. Гадко, ибо порочен сам замысел: дать Толстого всего, целиком, без просвета. Сплошняком: вот Толстой Лев Николаевич. Получилось уди-вительно правдоподобно и, по великому закону оборачиваемости, плохо, нехорошо. «Меня, Иван, высший суд судить будет».

Именно бесполая «справедливость» это мяч в рожу. Мережковский не понимал, что он хоронит своей книгой Толстого. И он прямо проговорился о его смерти, сказав, в сущности, так: «Ну-ну, посмотрим, как ты будешь дальше». Мережковский смерил Толстого, то есть ударил челом его же добром.

Софья Андреевна вспоминала:

«Лев Николаевич никогда не брал на руки Серёжу. Он радовался, что у него сын, любил его по-своему, но относился к нему с каким-то робким недоумением. Подойдёт, посмотрит, покличет его и только.

– Фунт, – вдруг назовёт он сына, глядя на его продолговатый череп. Или скажет – Сергулевич, – почмокает губами и уйдёт».

Мережковский вышел к Толстому: «Борода, Левинсон», – почмокал губами и ушёл. Идиотское отсутствие диалогизма. Вот он в кроватке, а слово найдено.

Я открыл ещё один частный закон русской жизни: на идиота всегда найдётся сверхидиот. Родник отечественного идиотизма неисчерпаем.