619

619

Примечание к с.35 «Бесконечного тупика»

Набоков страшно давит на читателя.

«Дар» это, пожалуй, самое близкое мне литературное произведение. Но катарсиса нет. Набоков аккуратно ставит мне мат. У героя «Дара» есть детство, свобода самовыражения и любовь – с помощью этих трёх сил он гармонизует свое бытие. У меня ничего этого нет и быть не может. Мат. Собирай шахматы. «Кто на новенького?»

У Розанова детства тоже не было. А свобода творчества была лишена смысла при его способе интеллектуального существования. У него была лишь третья сила – любовь. С её помощью он и решил задачу оправдания своего бытия. Но, в принципе, Розанов мог оправдаться и творчеством, своей свободой невыражения. Его книги и дали мне эту вторую силу, оправдали меня. Мне уже всё равно. Читатель не нужен. Его и не может быть.

Вообще книги Набокова так устроены, что говорят «нет». Они облагораживают мышление, как и книги Розанова. Но собеседник Владимира Владимировича всё время проигрывает, а собеседник Василия Васильевича – выигрывает. Их миры так устроены, скручены. Всё возвращается в исходную точку. Но читатель Набокова опустошается, а читатель Розанова обогащается.

Набоков прямо писал, что хочет объяснить читателя, загнать его в тупик – ловушку упреждающего определения, то есть ведет с ним русскую игру в объяснение-господство:

«Соревнование в шахматных задачах происходит не между белыми и чёрными, а между составителем и воображаемым разгадчиком (подобно тому, как в произведениях писательского искусства настоящая борьба ведется не между героями романа, а между романистом и читателем), а потому значительная часть ценности задачи зависит от числа и качества „иллюзорных решений“ – всяких обманчиво-сильных первых ходов, ложных следов и других подвохов, хитро и любовно приготовленных автором, чтобы поддельной нитью лже-Ариадны опутать вошедшего в лабиринт».

Конечно, по быстроте спохватывания Набоков не превзойдён. У меня лично гораздо медленнее, и я часто не успеваю за ним. Так, одно время я всё вынашивал мысль обратить идею символизации реальности на самого автора. Как правило, этот приём сразу раскалывал идеологический мир вдребезги. Но что отлично проходило с Соловьёвым, Бердяевым или Шестовым, совсем не прошло с Набоковым. Так получилось, что его первую вещь я прочел одной из последних, и каково было моё удивление, когда я узнал, что «Машенька» и начинается с тотального спохватывания. Герой застревает в лифте с дураком– попутчиком, и тот начинает в темноте по-русски зудеть:

«А не думаете ли вы, Лев Глебович, что есть нечто символическое в нашей встрече? … Кстати сказать, – какой тут пол тонкий! А под ним – чёрный колодец».

Потом кто-то наверху нажал кнопку и лифт поднялся наверх. Но наверху никого не было. Дурак продолжал:

«Чудеса, поднялись, а никого и нет. Тоже, знаете, – символ».

Ополоумевший от бубнения в лифте «Лев Глебович» рявкнул:

«В чем же, собственно говоря, символ?»

А собеседник ему завёл про трагедию русской эмиграции и т. д. Но в результате повествования эта нелепая сцена раскрылась совсем иначе, злорадно.

Набоков конечно чисто русский писатель уже по самой манере мышления. Для западного человека эти завитушки и заскоки нашего сознания несущественны, незаметны, вторичны.

У Достоевского спохватывание помедленней. И в этом его обаяние – в некоторой тягучести. Набоков умнее читателя, он опережает вашу точку зрения задолго до её отчетливой формулировки. У Достоевского спохватывание идёт параллельно с читательским. Отсюда, конечно большая напряженность произведений Достоевского. Набоков пишет, зная конец, как Бог, а Достоевский как будто творит, сам не зная окончательного результата, то есть является орудием фатума. Поэтому его читатель становится соучастником.