Глава 8 Истина не для печати
КАК и многим ветеранам войны, Витгенштейну было невыносимо сложно приспособиться к условиям мирного времени. Пять лет армейской жизни и опыт войны оставили в нем неизгладимый след. Он продолжал носить форму еще много лет, словно она стала частью его личности, — существенной частью, без которой он бы пропал; символом непреходящего чувства, что он принадлежит к прежним временам, ведь это была форма армии, которой больше не существовало. Австро-Венгрия канула в небытие, а та страна, куда он вернулся летом 1919 года, сама переживала болезненный процесс перемен. Вена, некогда величественная столица династии, управлявшей жизнями пятидесяти миллионов людей разных национальностей, была теперь центром маленькой, бедной и периферийной альпийской республики с немногим более шести миллионов жителей, в основном немцев.
Империя, за которую боролся Витгенштейн, защищая то, что было его родиной, теперь распалась на отдельные государства. Лемберг и Краков вошли в состав Польши, горную территорию области Трентино получила Италия, а Ольмюц, последний форпост австро-венгерской культуры, теперь принадлежал Чехословакии, гибридному творению «самоопределения», невольным гражданином которого стал Пауль Энгельман. (Из-за проблем с получением чехословацкого паспорта Энгельман несколько месяцев не мог приехать к Витгенштейну в Вену.) Для многих австрийцев сам raison d’?tre[443] их разделенной самобытности был разрушен, и в 1919 году большинство проголосовало за аншлюс с Германией. Если им не суждено быть чем-то большим, чем просто страной немцев, им явно лучше быть частью отечества. Эта возможность была поставлена под запрет коалицией союзников, которые также, благодаря репарациям по Версальскому и Сен-Жерменскому договорам, добились того, что немцы обоих германских государств останутся нищими, обиженными и озлобленными в период между войнами.
Витгенштейн пошел на войну в надежде, что она его изменит; так и произошло. Он отслужил четыре года и год провел в плену; он смотрел в лицо смерти, испытал религиозное пробуждение, брал ответственность за жизни других и долгие месяцы проводил в ограниченном пространстве в компании людей, с какими прежде не поехал бы даже в одном вагоне. Все это сделало его другим человеком — дало ему новую личность. В этом смысле в 1919 году он не вернулся: все изменилось, и к той жизни, которую он оставил в 1914 году, он так же не мог вернуться, как не мог снова стать тем «маленьким Витгенштейном», которого Жоли знали в Берлине. Ему надлежало создать себя заново — или найти новую роль для личности, выкованной опытом последних пяти лет.
Семью тревожили изменения, которые в нем произошли. Они не могли понять, почему он хочет стать учителем начальной школы. Разве сам Бертран Рассел не признал его философский гений и не объявил, что следующий шаг в философии сделает именно он? Почему он хочет потратить этот дар на необразованных бедняков? Сестра Гермина возмутилась, что с тем же успехом можно высокоточным инструментом вскрывать ящики. На это Витгенштейн ответил:
Ты напоминаешь мне того, кто смотрит в окно и удивляется странным движениям прохожего. Он не знает, что на улице бушует ураган и что этот человек едва может удержаться на ногах[444].
Конечно, можно подумать, что самым естественный шагом для человека из аналогии Витгенштейна было бы спрятаться от бури в доме. Но этого он сделать не мог. Витгенштейн не искал убежища после невзгод, пережитых во время войны, — именно они наполняли его жизнь смыслом. Укрываться от бури в комфорте и безопасности семейного богатства и собственного образования означало принести в жертву все, чего он добился, борясь с ненастьем. Все равно что отказаться покорять вершины, чтобы жить на равнине.
Витгенштейн не просто не желал пользоваться привилегиями унаследованного состояния, но даже не желал их иметь. Вернувшись с войны, он оказался одним из богатейших людей в Европе благодаря финансовой проницательности отца: перед войной тот перевел все семейное состояние в американские ценные бумаги. Однако в течение месяца после возвращения он избавился от всего своего состояния. К ужасу семьи и к вящему удивлению семейного бухгалтера, он настоял, чтобы все его состояние было разделено между сестрами, Хеленой и Герминой, и братом Паулем (решили, что Гретль уже слишком богата, чтобы войти в список). Другие родственники, в том числе дядя Пауль Витгенштейн, не понимали, как те осмеливаются принять деньги. Не могут ли они, по крайней мере тайно, отложить их на тот случай, если он позже пожалеет о своем решении? Эти люди, пишет Гермина, не могли знать, что как раз такой ход событий больше всего его тревожил:
Сотню раз он проверял, что у него больше нет денег в любом виде или форме. К отчаянию нотариуса, который занимался оформлением перевода, он возвращался к этому снова и снова[445].
В конце концов, нотариусу пришлось в точности исполнить желания Витгенштейна. «Итак, — вздохнул он, — вы решили совершить финансовое самоубийство!»[446]
В сентябре 1919 года, избавившись от богатства и записавшись в педагогическое училище на Кундманнгассе, Витгенштейн сделал еще один шаг к независимости от привилегированного происхождения: он покинул родной дом на Нойвальдэггергассе и снял жилье на Унтен-Виадукгассе, улице в 3-м районе Вены, откуда до училища было рукой подать[447].
Тогда он ужасно страдал и не единожды собирался покончить с собой. Он был опустошен и растерян. «Я еще не совсем в норме»[448], — писал он Расселу вскоре после возвращения; и Энгельману: «Мне не очень хорошо (т. е. насколько это касается состояния моего рассудка)»[449]. Он просил Рассела и Энгельмана навестить его как можно скорее, но ни тот ни другой не могли отправиться в путь. У Энгельмана были проблемы с получением чехословацкого паспорта, а Рассел читал курс лекций в Лондонской школе экономики (материалы которых стали основой для «Анализа разума») и не мог уехать из Англии до Рождества. Кроме того, существовала реальная опасность, что Расселу не разрешат выезд из страны: «Сам знаешь за что, — писал он Витгенштейну, — я впал в немилость у правительства»[450]. Тем не менее, он предложил встретиться в Гааге на Рождество: «Я мог бы поехать на неделю, если правительство разрешит».
Горечь от невозможности встречи с Энгельманом или Расселом, без сомнений, усилила нервное напряжение, от которого страдал Витгенштейн. Он чувствовал, что потерял всех старых друзей и не мог завести новых. Надежда на встречу, которой он больше всего ждал последние пять лет, оборвалась из-за смерти «дорогого Дэвида» (как он писал миссис Пинсент), а другие долгожданные встречи расстроили его или обернулись горьким разочарованием. Он разыскал Адольфа Лооса, но, как он написал Энгельману, «ужаснулся и почувствовал отвращение»:
Лоос заразился самым ядовитым поддельным интеллектуализмом. Он дал мне брошюру о проекте «министерства изящных искусств», в которой говорит о грехе против Духа Святого. Это переходит все границы! Я пришел к нему не в настроении, но это была последняя капля![451]
Едва ли у него — тридцатилетнего ветерана войны — было много друзей среди подростков, с которыми он посещал лекции в педагогическом училище. «Я больше не могу быть школьником, — написал он Энгельману, — и, как бы странно это ни прозвучало, для меня это такое унижение, что я едва могу его вынести!»[452] В том же духе он жалуется Расселу:
За партами сидят ребята по 17–18 лет, а мне 30. Это приводит к очень странным ситуациям, и нередко к очень неприятным. Я часто чувствую себя несчастным![453]
Хотя он вступал на новое поприще и в новую жизнь, во многом сознательно разрывая связи с семейными корнями, ему нужно было создать хоть какую-то преемственность между тем, кем он был до войны, и тем, кем он стал. Пока не началась учеба в педагогическом училище, он провел десять дней в Хохрайте, чтобы, как он признался Энгельману, «снова отыскать частицу себя, если смогу»[454].
Связи с родными и двойственное его к ним отношение стали причиной одной из неприятных ситуаций в училище, о которых он писал Расселу. Учитель спросил его, не из тех ли он Витгенштейнов, Витгенштейнов-богачей. Он ответил, что да. Близкое ли родство? — продолжал допытываться учитель. На что Витгенштейну пришлось солгать: «Не очень»[455].
Поражение и обнищание родной страны, смерть возлюбленного друга, размышления о навсегда потерянной старой дружбе и попытка поставить всю жизнь на новую опору — всего этого могло хватить для суицидального настроения Витгенштейна осенью 1919 года. Но, возможно, главной причиной его депрессии была неудачная попытка найти издателя «Трактата» — или хотя бы единственного человека, который смог бы его понять.
Он думал, что закончил книгу, которая предлагает определенное и неопровержимо верное решение проблем философии. Как он мог предположить, что возникнут такие сложности с ее публикацией? Даже после того, как от нее отказался Яхода, Витгенштейн уверенно писал из тюремного лагеря в Кассино: «Мою книгу опубликуют, как только я вернусь домой»[456].
Через несколько дней после возвращения он отнес книгу в венский офис Вильгельма Браумюллера, издателя «Пола и характера» Отто Вейнингера. Браумюллер, рассказывал он Расселу, «конечно, не знает моего имени и ничего не понимает в философии, он требует вердикта какого-нибудь эксперта, чтобы убедиться, что книгу действительно стоит печатать»:
Для этой цели он хотел обратиться к кому-то здесь, на чье мнение готов положиться (возможно, к профессору философии). Я сказал ему, что здесь никто не в состоянии оценить книгу, но что, возможно, ты будешь так любезен написать небольшой отзыв о ценности работы, и если отзыв будет благоприятный, этого будет достаточно, чтобы он взялся за издание. Адрес издателя: Вильгельм Браумюллер, XI Сервитенгассе, 5, Вена. Пожалуйста, черкни ему пару слов — сколько тебе совесть позволит[457].
Получив одобрение Рассела, Браумюллер предложил опубликовать книгу при условии, что Витгенштейн сам оплатит печать и бумагу. К тому времени столько денег у него уже не было, но даже если бы и были, он бы отказался. «Я считаю, что это неприлично, — говорил он, — проталкивать работу в мир, — к которому относится и издатель, — таким способом. Моим делом было написать ее; дело мира — принять ее в обычном порядке»[458].
Ожидая решения Браумюллера, он получил письмо от Фреге — поздний ответ на последнее письмо Витгенштейна из Кассино и на следующее письмо, которое тот написал после возвращения в Вену. Фреге все еще не хватало ясности в использовании слова Sachverhalt:
Теперь вы пишете: «Что до элементарного предложения, то если оно истинно, то Sachverhalt существует». Здесь вы объясняете не выражение «Sachverhalt», а целое словосочетание «Sachverhalt существует»[459].
Далее он обеспокоен тем, что говорится о цели книги. «Эту книгу, пожалуй, поймут лишь те, кто уже сам продумывал мысли, выраженные в ней», — пишет Витгенштейн в предисловии (вероятно, он написал что-то похожее в письме Фреге). «Следовательно, эта книга — не учебник. Ее цель будет достигнута, если хотя бы одному из тех, кто прочтет ее с пониманием, она доставит удовольствие». Фреге это кажется странным:
Следовательно, удовольствие от чтения вашей книги может пробудиться не от содержания, которое уже известно, а только из-за специфической формы, данной автором. Таким образом книга становится художественным, а не научным достижением; то, что в ней сказано, занимает второе место после того, как это сказано[460].
И все же одним предложением в письме Витгенштейна он восхищался. Отвечая на замечания Фреге об идентичных значениях предложений «Мир есть все, что происходит» и «Мир есть совокупность фактов», Витгенштейн написал: «У обоих предложений один и тот же смысл, но не идеи, которые я ассоциировал с ними, когда их писал»[461]. Здесь Фреге стоял (или думал, что стоял) на твердой почве и искренне согласился с этой точкой зрения, больше потому, что она затронула ценную для него в то время мысль. Чтобы принять точку зрения Витгенштейна, рассуждал он, необходимо отличать предложение от его смысла, из чего выходит, что два предложения могут иметь один и тот же смысл и отличаться в идеях, которые с ними ассоциируют. «Действительный смысл предложения, — писал он Витгенштейну, — один и тот же для каждого; но идеи, которые человек ассоциирует с предложением, принадлежат ему одному… Ни один не может иметь идей другого».
Эту тему Фреге поднимал в статье, которую недавно опубликовал, а копию вложил в письмо Витгенштейну. Статья была названа Der Gedanke («Мысль») и вышла в журнале Beitr?ge zur Philosophie des Deutschen Idealismus. Мучительные попытки Фреге прояснить смысл книги утомили Витгенштейна («Он не понимает ни единого слова в моей работе, — написал он Расселу после получения письма от Фреге, — и я устал до изнеможения пытаться объяснить просто и понятно»[462]), но он все же не упустил возможности предложить свою работу другому потенциально благожелательному издателю. Отказавшись от предложения Браумюллера издать ее за собственные деньги, он попросил Фреге узнать, нельзя ли опубликовать ее в том же журнале, где вышла статья последнего.
Ответ Фреге оптимизма не внушал. Он согласился, что мог бы написать редактору журнала с рекомендацией, «что я привык думать о вас как о мыслителе, которого нужно принимать всерьез»[463]. Но: «О самом трактате я не могу вынести суждения, не потому что я не согласен с его содержанием, просто это содержание мне самому неясно». Он мог предложить редактору взглянуть на работу, но: «Я не думаю, что это к чему-то приведет». Работа заняла бы около пятидесяти печатных страниц, почти весь журнал, и: «Вряд ли редактор посвятит целый номер единственному, пока неизвестному автору».
Если же Витгенштейн готов разбить книгу на части, то ее было бы гораздо легче опубликовать в периодике (и, надо полагать, сам Фреге охотнее поддержал бы публикацию):
Вы пишете в предисловии, что истинность изложенных мыслей кажется вам неопровержимой и окончательной. Не может ли одна из этих мыслей, в которых содержится решение философских проблем, сама послужить предметом статьи, и таким образом книга будет разделена на много частей по числу философских проблем, которые она решает?[464]
Тогда размер публикации, утверждает Фреге, не будет отпугивать читателя. К тому же: «Если первая статья, которая заложит основы, встретит одобрение, будет легче найти место в журнале для остальной части трактата».
И это, по его мнению, прояснит работу. После предисловия, пишет он, не знаешь точно, что делать с первым предложением. Ожидаешь увидеть вопрос, выделенную проблему, к которой адресуется книга. Вместо этого сталкиваешься с голым утверждением, ничем не обоснованным. Не лучше ли будет прояснить, каким проблемам книга должна предложить окончательное решение?
«Не принимайте эти замечания близко к сердцу, — заканчивает Фреге, — они сделаны с благими намерениями».
Витгенштейн не мог последовать советам Фреге. Разделить книгу так, как тот рекомендовал, означало «искалечить ее от начала до конца, одним словом, сделать из нее другую работу»[465]. Как Фреге отмечал ранее, форма выражения мыслей существенна для сути работы Витгенштейна. Получив письмо Фреге, он отказался от попыток опубликовать книгу в Beitr?ge zur Philosophie des Deutschen Idealismus.
Но если книга слишком художественная для философского журнала, можно попытаться опубликовать ее в журнале литературном! Витгенштейн подумал о Der Brenner Фикера. По счастливому совпадению, в день, когда он собирался пойти к Лоосу спросить адрес Фикера, от Фикера пришло письмо, в котором тот сообщал, что Der Brenner продолжает выходить, и спрашивал, не хочет ли он получить экземпляр. Витгенштейн тут же написал Фикеру длинное письмо, объясняя историю книги. «Около года назад, — писал он, — я закончил философскую работу, которой посвятил последние семь лет»:
Это, строго говоря, представление системы. И это представление крайне сжато, поскольку я сохранил там только то, что действительно приходило мне на ум — и как это приходило мне на ум[466].
Сразу после окончания работы, продолжал Витгенштейн, он отправился искать издателя. «И тогда возникла огромная трудность»:
Работа очень мала, около шестидесяти страниц. Кто пишет брошюры на шестьдесят страниц на философские темы?… [только] те совсем безнадежные писаки, которые не обладают ни духом великих людей, ни эрудицией профессоров, и поэтому хотят напечатать что-то любой ценой. Такой продукт чаще всего выходит на частные средства. Но я просто не могу работу своей жизни — а она именно такова — смешать с этой писаниной[467].
Потом он рассказал Фикеру о неутешительных ответах, которые он получил от издателей Крауса, Вейнингера и Фреге. В конце концов, «мне пришло в голову, что может быть, вы возьмете бедную книгу под свою защиту». Если Фикер считает, что сможет опубликовать ее в Der Brenner, Витгенштейн пошлет ему рукопись. «До тех пор скажу о ней лишь»:
Работа строго философская и в то же время литературная, но в ней нет болтовни[468].
Фикер ответил доброжелательно, но осторожно. «Почему вы сразу не подумали обо мне? — спросил он. — Ведь вы можете хорошо себе представить, что меня ваша работа заинтересует совсем по-другому, т. е. глубже, чем издателя, у которого только коммерция на уме»[469]. Странно, но дальше в письме он подробно описал, как важно ему блюсти собственные коммерческие интересы. Раньше он издавал Der Brenner, как он пишет, из любви, не ради денег. Но так не может продолжаться вечно; времена тяжелые, у него жена и дети, а стоимость печати запредельно высока. В тяжелом финансовом климате, воцарившемся в Австрии после войны, издательское дело — это опасный бизнес, и он должен убедиться, что не рискует сверх необходимого. Тем не менее, с оговоркой, что «строго научные работы, собственно, не наше поле деятельности» (и осознавая, что он еще в некотором роде в долгу у Витгенштейна за пожертвования 1914 года), он попросил прислать рукопись: «Будьте уверены, дорогой герр Витгенштейн, что я приложу все усилия и пойду навстречу вашим пожеланиям».
Витгенштейна это достаточно ободрило, и он послал Фикеру рукопись. «Я возлагаю на вас мои надежды», — писал он в сопроводительном письме, в котором содержится еще и самое откровенное свидетельство того, как он хочет, чтобы книгу поняли. Чувствуя необходимость сказать об этом хоть что-то, он говорит Фикеру: «От ее чтения вы, я уверен, ничего особо не получите. Да вы ее и не поймете; материал покажется вам совершенно чужим»:
По правде говоря, он вам не чужой, потому что смысл книги этический. Сначала я хотел написать несколько слов в предисловии, но передумал; однако напишу их сейчас вам, потому что для вас они станут ключом к книге: я хотел написать, что моя работа состоит из двух частей — из той, что перед вами, и из той, что я не написал. И вот именно эта вторая часть — важнейшая. Ведь этическое ограничено в моей книге как бы изнутри, и я убежден что, строго говоря, оно может быть ограничено ТОЛЬКО так. Короче говоря, я думаю: все то, о чем многие сегодня болтают, присутствует в моей книге именно потому, что я об этом молчу. Поэтому, если я не ошибаюсь, в книге есть многое, о чем вы сами хотите сказать, но можете даже не заметить, что в ней это сказано. Сейчас я советую вам прочитать предисловие и заключение, поскольку в них суть выражена яснее всего[470].
Если этот аргумент был призван убедить Фикера, что идеи «Трактата», несмотря на кажущуюся инородность, созвучны целям Der Brenner, то Витгенштейн его явно переоценил. Витгенштейн просил Фикера согласиться с тем, что, когда хочешь что-то сказать об этике, лучше промолчать об этом и, как следствие, что большая часть публикуемого Фикером в Der Brenner — это «болтовня». В то же время в письме он не стремился развеять финансовые опасения Фикера. Книга, в которой отсутствует самая важная часть, не может представлять собой привлекательное предложение для издателя, заинтересованного в своей финансовой состоятельности.
Фикер ответил сдержанно. Он не может дать определенный ответ, писал он 18 ноября, но, скорее всего, опубликовать работу Витгенштейна не получится. В данный момент решение целиком и полностью в руках его друга и коллеги, который, как он объяснил в предыдущем письме, отвечает за финансовые дела издательского дома. А коллега считает, что работа слишком узкоспециальная, чтобы выйти в Der Brenner, хотя вовсе не обязательно, что это окончательное и бесповоротное решение. Тем не менее, Фикер обратился к Рильке и попросил его порекомендовать альтернативного издателя. В конце концов, может, надо показать книгу профессору философии? Он знаком с одним в университете Инсбрука, тот читал работу Рассела и интересуется, что пишет Витгенштейн. Кто знает, может, он посоветует издателя.
Письмо повергло Витгенштейна в отчаяние. «Помнишь, — писал он Расселу, — как ты уговаривал меня издать хоть что-нибудь? И теперь, когда я готов это сделать, — не получается. Черт побери!»[471] Фикеру он ответил: «Ваше письмо, конечно, меня не обрадовало, хотя я не очень удивлен вашим ответом. Я и сам не знаю, куда пристроить свою работу. Если бы меня самого пристроили куда-то еще, а не в этот дрянной мир!» Да, пусть Фикер покажет книгу профессору, если хочет, но показывать философскую работу профессору философии — это все равно что метать бисер перед свиньями — «В любом случае он не поймет там ни слова»:
И теперь только одна просьба: давайте покончим с этим быстро и безболезненно. Лучше скажите мне сразу «нет», чем тянуть; вашу австрийскую деликатность мои нервы сейчас вынести не в силах[472].
Встревоженный этим возгласом отчаяния, Фикер телеграфировал: «Не беспокойтесь, „Трактат“ выйдет, несмотря на обстоятельства. Ждите письма»[473]. С облегчением Витгенштейн ответил, что лучше если Фикер примет книгу, потому что считает ее достойной публикации, а не потому что хочет сделать ему одолжение. Как бы то ни было, кажется, он готов принять предложение: «Думаю, если вы издаете Даллаго, Хэкера и т. д., то вы можете издать и мою книгу»[474]. Однако следующее письмо только укрепило сомнения. Фикер писал, что он все еще надеется, что из попытки Рильке найти издателя что-нибудь получится[475]. Но если нет — он так тронут горечью и страданием предыдущего письма, что он решил — пусть это связано с огромным риском — попробовать издать работу самому. Лучше так, чем потерять доверие Витгенштейна. (Кстати, добавил он, если дойдет до печати, совершенно ли необходимо включать десятичные числа?)
Так, конечно, не годилось. «Я не могу взять на себя ответственность, — писал ему Витгенштейн, — подвергнуть опасности чьи-то (все равно чьи) средства к существованию, чтобы издать свою книгу». Фикер не злоупотребил его доверием:
…потому что мое доверие или даже просто моя надежда полагалась только на ваше предвидение, что «Трактат» не барахло — если я не обманываю себя, — но не на тот факт, что вы бы приняли его не задумываясь, только из доброты ко мне и против ваших интересов[476].
И да, десятичные были совершенно необходимы, «поскольку только они дают книге прозрачность и ясность, а без них получилось бы непонятное нагромождение». Книгу следовало издать такой, какая она есть, и по той причине, что она видится как заслуживающая публикации. И никак иначе. Если Рильке удастся что-нибудь придумать, он будет очень благодарен, но «если это невозможно, давайте забудем об этом».
Сложно сказать, сколько хлопот предпринял Рильке ради Витгенштейна. В письме из Берна от 12 ноября 1919 года[477] он спросил у Фикера, не подойдет ли его собственный издатель, Insel-Verlag, а потом предложил Отто Райхля, издателя графа Кейзерлинга. Ни одно из предложений не подошло, а другой переписки на эту тему не сохранилось.
К тому времени Витгенштейн уже до смерти устал от этой суеты. «Существует ли Крампус, который забирает злых издателей?»[478] — спросил он Фикера и 16 ноября написал Энгельману:
Как низко я опустился, вы поймете, узнав, что несколько раз я думал покончить с собой. Не от отчаяния из-за собственной греховности, а по совершенно внешним причинам[479].
Отчаяние Витгенштейна слегка утихло, когда в ноябре он съехал с квартиры на Унтер-Виадукгассе и переехал к семье Шёгрен в их дом на улицу Святого Вита в 13-м районе Вены. Шёгрены были давними друзьями Витгенштейнов: отец, Арвид Шёгрен, был директором сталелитейного завода, принадлежащего Витгенштейнам, а мать, Мима, теперь вдова, была лучшей подругой Термины. Мима с трудом воспитывала в одиночку троих сыновей, и Витгенштейны подумали, что Людвиг, будучи мужчиной в доме, ей поможет. Если он отказывается от преимуществ жизни с собственной семьей, возможно, он сумеет разделить ответственность за другую. Решили, что это может его успокоить.
Отчасти это действительно сработало. Витгенштейн провел время с Шёгренами относительно приятно, если учесть, что это был, возможно, самый отчаянно несчастливый год в его жизни. «Нормальные люди — бальзам для меня, — писал он Энгельману, — и в то же время мучение»[480]. Со средним сыном, Арвидом, он крепко сдружился, и действительно в какой-то мере заменил ему отца. Арвид Шёгрен был крупным, неуклюжим, грубым мальчиком — за это его позже прозвали «медведем», — и он продолжал искать у Витгенштейна морального руководства всю свою жизнь. Под влиянием Витгенштейна он отказался от мыслей об университете и выучился на механика. В этом смысле Арвид был, возможно, первым учеником Витгенштейна, предшественником ярких молодых студентов в Кембридже в 1930-е и 1940-е годы, которые сходным образом предпочли честное ремесло карьере, к которой готовило их образование и привилегированное происхождение.
В ноябре Витгенштейн и Рассел обменялись письмами, обсуждая встречу в Гааге в декабре: надо было назначить даты, преодолеть бюрократические барьеры и, по крайней мере в случае Витгенштейна, найти деньги на путешествие. «Ужасно осознавать, что ты вынужден зарабатывать на жизнь, — писал Рассел, узнав, что тот раздал все свои деньги, — но я не удивлен твоим поступком. Я тоже обеднел. Говорят, в Голландии все очень дорого, но я полагаю, неделю-то мы переживем, не обанкротившись»[481]. Чтобы оплатить расходы Витгенштейна, Рассел купил мебель и книги, которые тот оставил в комиссионном магазине в Кембридже перед поездкой в Норвегию. Среди них была и та мебель, которую Витгенштейн так кропотливо выбирал осенью 1912 года. Рассел заплатил за всё 100 фунтов стерлингов, и это была, пишет он в своей автобиографии, лучшая сделка в его жизни.
Рассел приехал в Гаагу 10 декабря в сопровождении своей новой возлюбленной и будущей жены, Доры Блэк. Они остановились в отеле Twee Steden. «Приезжай как можно скорее, как только прибудешь в Гаагу, — писал Рассел, — мне не терпится тебя увидеть. Мы придумаем, как опубликовать твою книгу — в Англии, если понадобится»[482]. Витгенштейн приехал через несколько дней в сопровождении Арвида Шёгрена (которого Дора Рассел запомнила как «неясную, туманную фигуру, почти безмолвную даже за обедом»[483]). Рассел с Витгенштейном провели неделю в интенсивных обсуждениях книги последнего. Витгенштейна, как писал Рассел 12 декабря Колетт, «так переполняла логика, что я едва мог его заставить говорить о чем-то личном»[484]. Витгенштейн не желал терять ни секунды их совместного времени. Он мог встать чуть свет и колотить в дверь к Расселу, пока тот не проснется, а затем часами обсуждать логику. Они прошлись по всей книге, строка за строкой. Обсуждения были плодотворными: Рассел стал думать о книге еще лучше, чем раньше, в то время как у Витгенштейна возникло чувство эйфории от того, что кто-то наконец ее понял.
Не то чтобы Рассел полностью с ней согласился. В частности, он не разделял мнение Витгенштейна, что любое общее суждение о мире бессмысленно. Для Рассела предложение «В мире есть по крайней мере три вещи» и осмысленно, и верно. Обсуждая это, Рассел взял лист белой бумаги и поставил на него три кляксы: «Я умолял его признать, что раз есть эти три кляксы, то в мире должно быть по меньшей мере три вещи; но он решительно отказался».
Он может признать, что на странице стоят три кляксы, потому что это конечное утверждение, но он не может признать, что вообще что-то можно сказать о мире в целом[485].
«Эта часть его теории, — настаивал Рассел, — по-моему, ошибочна».
Рассел отказывался принимать и то, что, как считал Витгенштейн, составляло «главное утверждение» книги: то, что нельзя сказать при помощи предложений, можно показать. Для Рассела это оставалось непривлекательным мистическим заблуждением. Он удивился, писал он Оттолайн Моррелл, узнав, что Витгенштейн стал совершеннейшим мистиком. «Он глубоко проник в мистические пути мысли и чувства, но я думаю (хотя он и не согласится), что больше всего в мистицизме ему нравится сила, которая позволяет ему остановить мысль»[486].
Тем не менее, теория логики достаточно его впечатлила, и он предложил написать введение, основанное на их разговоре в Гааге, где он попытается объяснить самые сложные части книги. С введением Рассела, самого продаваемого в то время автора, издание книги было почти гарантировано. Витгенштейн вернулся в Вену ликуя. «Мне очень понравилось время, проведенное вместе, — писал он Расселу 8 января 1920 года, — и у меня возникло ощущение (у тебя тоже?) что мы много поработали в ту неделю»[487]. Фикеру он написал: «Книга теперь представляет меньший риск для издателя, а может, и вовсе никакого, потому что имя Рассела очень хорошо известно и обеспечит ей определенную аудиторию».
Я, конечно, не надеюсь, что так книга попадет в правильные руки; но во всяком случае больше шансов, что обстоятельства сложатся благоприятно[488].
Фикер молчал больше двух недель — очевидно, он сомневался, что книга не станет просто-напросто финансовым бременем. «С Расселом или без него, — писал он 16 января, — публикация вашего трактата в настоящих обстоятельствах — это риск, на который сегодня не пойдет ни один австрийский издатель»[489]. Он посоветовал Витгенштейну издать книгу сначала на английском, а потом, если получится, на немецком.
Понимая, что с Фикером ничего не сложится, Витгенштейн уже искал подход к другому издателю. Через Энгельмана он получил рекомендацию от доктора Хеллера в лейпцигский издательский дом Reclam — там узнали о готовящемся введении Рассела и захотели ознакомиться с книгой.
Витгенштейн сразу забрал рукопись у Фикера и послал ее в Reclam, и весь февраль и март нетерпеливо ждал, когда придет введение Рассела. Когда это случилось, он немедленно разочаровался. «Я совершенно не согласен со многим из того, что там написано, — выговаривал он Расселу, — как с тем, где ты меня критикуешь, так и с тем, где ты просто пытаешься разъяснить мои взгляды»[490]. Тем не менее, получив немецкий перевод введения, Витгенштейн стал готовить его для печати, но стало только хуже: «Твой прекрасный стиль, конечно, — писал он Расселу, — при переводе был совершенно утрачен, а осталась лишь поверхностность и недоразумения»[491]. Он послал введение в Reclam, но предупредил их, что это не для публикации, оно должно только сориентировать издателя относительно работы. Как следствие, Reclam ожидаемо отказался от книги. Витгенштейн успокаивал себя следующим аргументом, который, признавался он Расселу, «кажется мне неопровержимым»:
Либо моя работа высшего класса, либо это не работа высшего класса. Если верно последнее (что более вероятно), я сам не желал бы ее издавать. А если первое, то не имеет значения, печатать ее через двадцать лет или через сто. В конце концов, кто спрашивает, была ли «Критика чистого разума», например, написана в семнадцатом веке или в восемнадцатом.
Рассел в это время ездил в Советскую Россию с делегацией лейбористской партии и прочел письмо Витгенштейна только после своего возвращения в июне. Он отреагировал с замечательным великодушием. «Мне плевать на введение, но мне действительно будет жаль, если твою книгу не опубликуют. Можно я попытаюсь в таком случае издать ее в Англии?»[492]. Да, ответил Витгенштейн, «делай с ней что угодно»[493]. Сам он бросил все попытки: «Но если ты хочешь ее напечатать, она полностью в твоем распоряжении».
Вышеупомянутый утешительный аргумент не уберег Витгенштейна от глубокой депрессии после отказа издательства Reclam. В конце мая он написал Энгельману: «Я постоянно думал о том, чтобы покончить с жизнью, и эта мысль до сих пор не дает мне покоя. Я достиг низшей точки. Пусть с вами такое никогда не случится! Смогу ли я снова подняться? Увидим»[494].
Он снова жил один. В начале апреля он съехал от Шёгренов и снял квартиру на Разумовскигассе, в 3-м районе Вены, где снимал и предыдущее жилье. «Этот переезд сопровождался происшествиями, которые я не могу вспоминать без тошноты»[495], — писал он Энгельману. Он убежал из дома после того, как стало очевидно, что миссис Шёгрен в него влюбилась[496].
Письма Витгенштейна Расселу и особенно Энгельману в это время показывают, что он в отчаянии, депрессии и близок к суициду. В них он обвиняет себя с силой, чрезмерной даже для Витгенштейна, который всегда был к себе строг. Он соотносит свои несчастья с собственной «низостью и гнилью» и говорит, что боится, что «однажды придет дьявол и заберет меня»[497].
Для обоих — Витгенштейна и Энгельмана — религия неотделима от осознания собственных неудач. Для Энгельмана такое осознание стоит в центре религиозного мировоззрения:
Если я несчастен и знаю, что мое несчастье отражает глубокое несоответствие между мною и жизнью как она есть, я ничего не решаю; я буду на неверном пути и никогда не найду выхода из сумятицы моих чувств и мыслей, пока не достигну высшего и решающего понимания, что несоответствие — это не ошибка жизни как она есть, но моя, каков есть я…
Религиозен тот, кто достиг этого понимания и держится за него, и будет снова и снова пытаться жить с ним в согласии[498].
С этой точки зрения быть несчастным означает найти ошибку в себе: страдание может быть следствием собственной «низости и гнили; быть религиозным означает признавать собственную недостойность и взять на себя ответственность все исправить».
Эта тема преобладала в разговорах и письмах между Витгенштейном и Энгельманом, в том числе в серии заметок о религии, которые Энгельман послал Витгенштейну в январе:
До Христа люди считали, что Бог (или Боги) — это что-то вне их самих.
В христианские времена люди (не все, но те, кто научился видеть с его помощью) видели Бога как что-то в них самих. Поэтому можно сказать, что через Христа Бог проник в человечество…
…через Христа Бог стал человеком.
Люцифер хотел стать Богом и не был им.
Христос стал Богом, не желая этого.
Поэтому злое должно жаждать наслаждения, не заслуживая его.
Однако если делаешь что-то правильное, не стремясь к наслаждению, то радость приходит сама собой[499].
Когда Витгенштейн комментировал эти заметки, он обсуждал не то, верны ли они, а только адекватно ли выражены. «Они все еще недостаточно ясны, — писал он. — Думаю, все эти вещи можно выразить гораздо точнее. (Или совсем не выражать, что будет еще вернее.)»[500] Даже если их самое лучшее выражение — молчание, они тем не менее останутся верны.
Витгенштейн считал, что Энгельман «понимает человека». Когда попытка издать книгу в Reclam провалилась и он ощущал себя душевно и духовно потерянным, ему срочно понадобилось поговорить с Энгельманом. И когда в конце мая он достиг «низшей точки» и постоянно думал о самоубийстве, то за поддержкой он обратился к нему. Он получил ее в виде длинного письма об опыте самого Энгельмана. Тот писал, что недавно размышлял о мотивах собственной работы — были ли они честны и достойны. Он ненадолго уехал в деревню, чтобы подумать над этим. Первые несколько дней ничего не дали:
Но тогда я сделал что-то, о чем я могу рассказать только вам, потому что вы знаете меня достаточно хорошо и не посчитаете это глупостью. Я предпринял нечто вроде «исповеди»: в течение часа я пытался восстановить в памяти серию событий из моей жизни как можно детальнее. Я старался представить, как мне следовало себя вести в каждом случае. Благодаря такому общему обзору [?bersicht] запутанная картина заметно прояснилась.
На следующий день, руководствуясь этим новым осознанием, я изменил мои планы и намерения на будущее[501].
«Я совсем не знаю, — писал он, — нужно ли вам сейчас что-то похожее; но, возможно, мой рассказ поможет вам найти что-нибудь».
«Что касается ваших мыслей о самоубийстве, — добавил Энгельман, — я думаю вот что»:
За этими мыслями, как и за другими, может стоять достойный мотив. Но то, что этот мотив проявляет себя именно таким способом, что он принимает форму стремления к смерти, определенно неправильно. Суицид — это, конечно, ошибка. Пока человек живет, ничего еще не потеряно. К суициду человека ведет страх, что все потеряно. Этот страх, ввиду того что уже было сказано, безоснователен. В этом страхе человек делает худшее из того, что может сделать: он лишает себя времени, когда мог бы все исправить[502].
«Вы, несомненно, знаете все это лучше, чем я, — писал Энгельман, извиняясь за то, что может показаться, будто он поучает Витгенштейна, — но иногда человек забывает то, что знает».
Витгенштейн позже и сам пользовался, и не раз, техникой исповеди, чтобы прояснить свою жизнь. Но сейчас ему помог не сам совет, а лишь возможность узнать об опыте Энгельмана. «Большое спасибо за ваше доброе письмо, — писал он 21 июня, — оно меня очень обрадовало и поэтому даже немного мне помогло, хотя по существу моего дела ничто извне не может мне помочь»:
На самом деле, это ужасное состояние, я был в нем уже не раз. Это то состояние, когда не можешь преодолеть конкретный факт. Жалкое состояние, я знаю. Я вижу только одно средство, и это — смириться с этим фактом. Но это то же самое, что случается с человеком, который не умеет плавать, когда он падает в воду, — он колотит руками и ногами по воде и чувствует, что он никак не может удержать над водой голову. Я сейчас нахожусь в таком положении. Я знаю, что убить себя — это свинство. Разумеется, нельзя желать собственного уничтожения, и любой, кто однажды представлял, что он совершает самоубийство, знает, что суицид — это всегда внезапное нападение на самого себя. Но нет ничего хуже, чем быть застигнутым врасплох.
Конечно, все это сводится к тому, что у меня нет веры![503]
К сожалению, невозможно узнать, о каком факте Витгенштейн говорит. Это какой-то факт о нем самом, что-то, из-за чего он чувствовал, что единственное лекарство — это религиозная вера. Без такой веры его жизнь была невыносима. Он находился в таком состоянии, что желал умереть, но не мог совершить самоубийство. Как он сказал Расселу: «Наверно, лучше всего для меня было бы лечь однажды вечером и больше не проснуться»[504].
«Но, возможно, для меня еще осталось кое-что получше», — добавляет он между прочим. Письмо написано 7 июля, в тот день, когда Витгенштейн получил сертификат учителя: вероятно, он имеет в виду, что найдет в преподавании что-то, ради чего стоит жить.
Он закончил обучение в педагогическом училище успешно, но не без опасений касательно всей этой затеи. Лучшее во всем этом, сказал Витгенштейн Энгельману, что на занятиях во время практики он читал детям сказки: «Им нравится, а меня успокаивает»[505]. Это «сейчас единственное удовольствие в моей жизни».
Его поддержал и подбодрил друг из лагеря для военнопленных Людвиг Гензель — учитель и хорошо известный в венских педагогических кругах деятель. По меньшей мере однажды Витгенштейн хотел бросить курс, как он сказал Гензелю, из-за плохих отношений с однокурсниками. Тот проницательно отнес это к хронической чувствительности Витгенштейна. «Между вами и вашими однокурсниками нет никакой стены, — писал он. — У меня кожа толще»[506].
В училище Витгенштейна обучали согласно принципам движения за школьную реформу под руководством министра образования Отто Глёкеля, целью которой было изменить систему образования в новой послевоенной Австрийской Республике. Движение вдохновлялось светскими, республиканскими и социалистическими идеалами, вызвало энтузиазм и даже вовлекло многих хорошо известных австрийских интеллектуалов. Однако едва ли Витгенштейн мог охотно отождествлять себя с этим движением. Стать учителем его побудила никак не идея научить детей демократии — такие социальные и политические мотивы фундаментально чужды религиозной морали, которую он разделял с Энгельманом.
Гензель тоже был религиозен и поэтому выступал против движения за школьную реформу. Он стал лидером консервативной католической организации под названием Der Bund Neuland, которая выступала за проведение реформы образования при поддержке и усилении влияния католической церкви. Витгенштейн, однако, сочувствовал этому движению не больше, чем программе Глёкеля. В борьбе клерикалов и социалистов, которая определяла общественную жизнь послевоенной Австрии, Витгенштейн занял двойственную позицию. Он разделял с социалистами нелюбовь к католическому сообществу и эгалитаризм и в то же время твердо отвергал их секуляризм и веру в социальные и политические перемены. В политически турбулентном и все более поляризованном мире 1920-х годов такие амбивалентность и отчужденность всегда истолковывались неверно: консервативным клерикалам его презрения к традициям хватало, чтобы считать его социалистом, а для социалистов его индивидуализм и глубоко религиозные взгляды ставили его на одну доску с клерикалами-реакционерами.
Витгенштейн учился по программе Глёкеля, дистанцируясь от некоторых его целей. Он сомневался, стоит ли ему оставаться в училище, и однажды спросил Гензеля, что о нем говорят учителя. Весь факультет, сообщил Гензель, единогласно его хвалил; его считают серьезным, способным студентом-учителем, который знает, что делает. Учителя всех классов — теории образования, естествознания, каллиграфии и музыки — нашли в нем прекрасного слушателя. «Профессор психологии сказал с большим удовлетворением, что он очень доволен благородным лордом Витгенштейном»[507].
В тот год студент-учитель Витгенштейн регулярно встречался с Гензелем, иногда в компании с их товарищем-военнопленным, Михаэлем Дробилем. С Гензелем он обсуждал не только вопросы образования, но и философию. Как образованный Hofrat Direktor с широкими взглядами, Гензель проявлял живой интерес к предмету и в течение жизни опубликовал около двадцати статей на философские темы (в основном по этике). В письме от 23 мая он рассказывает Витгенштейну о трех видах объектов (действительные, идеальные и реальные), которые различал «критический реалист» О. Кюльпе в книге Die Realisierung. Чем это могло быть интересно Витгенштейну, остается тайной, потому что Кюльпе больше не упоминается. Однако на дальнейшие занятия Витгенштейна конкурирующей в то время метафизикой идеализма и реализма указывает письмо от Фреге — последнее известное письмо от Фреге Витгенштейну, от 3 апреля.
Фреге, очевидно, отвечал на критику Витгенштейна по поводу его эссе «Мысль», где Витгенштейн говорил о «глубоких основаниях» идеализма. «Конечно, я не возражаю против вашей искренности», — начинает Фреге:
«Но мне хотелось бы знать, какие глубокие основания для идеализма, как вы полагаете, я не ухватил. Я понимаю, что сами вы не считаете идеалистическую теорию знания верной. Поэтому, полагаю, вы должны признать, что этот идеализм не может иметь глубоких оснований. Тогда у него могут быть только видимые основания, а не логические»[508].
Остаток длинного письма Фреге посвятил разбору неясностей «Трактата». В этот раз он сосредоточился только на первом предложении: «Мир есть всё, что происходит». Если, рассуждает он, «есть» означает здесь «тождество» и если оно должно передавать информацию, а не дать определение «миру», то тогда, чтобы это имело смысл, надо знать и что такое «мир», и что такое «всё, что происходит» независимо от положения об их тождестве. Как это узнать? «Я был бы рад, — пишет он, — если бы вы, ответив на мои вопросы, облегчили мне понимание результатов вашего размышления».
Это их последняя сохранившаяся беседа. Фреге умер через четыре года, вероятно, так и не поняв ни слова из знаменитой работы, вдохновленной его собственным творчеством. «Глубокие основания» идеализма, которые рассматривал Витгенштейн, несомненно, связаны с высказываниями о мире в записях 5.6–5.641 в «Трактате». «Мир является моим миром». «Я есть мой мир (микрокосм)», и все же я не в моем мире: «Субъект не принадлежит миру, а представляет собой некую границу мира». Так «строго проведенный» солипсизм совпадает с чистым реализмом: «„Я“ солипсизма сокращается до непротяженной точки, и остается соотнесенная с ним реальность». Реализм Фреге тогда, кажется, совпадает с идеализмом Шопенгауэра и солипсизмом Вейнингера.
Эта точка зрения подводит философскую основу под религиозный индивидуализм Витгенштейна и Энгельмана. Я есть мой мир, поэтому если я несчастен, единственный способ что-то с этим сделать — измениться самому. «Мир счастливого отличен от мира несчастного».
Тем не менее, Фреге был в некотором роде прав, считая метафизику этого взгляда неясной. По собственной теории Витгенштейна, выражение ее в словах может привести только к бессмыслице. И хотя он не смог объяснить этого Фреге, не смог убедить Рассела в ее истинности и не смог найти издателя для ее выражения как результата теории логического символизма, Витгенштейн остался твердо убежден в ее неопровержимости. Хотя в последний год он страшно страдал от «внешних» причин — смерти Пинсента, поражения Габсбургской империи, проблем с публикацией книги, — он искал только «внутреннего» решения. Что такого, если его книга не выйдет? Намного важнее «рассчитаться с самим собой».
Так что летом, закончив учиться и передав книгу Расселу, Витгенштейн сосредоточился на первостепенной для него задаче: преодолении собственного несчастья, сражении с «дьяволами внутри», которые выдернули его из «мира счастливого человека». С этой целью он провел лето, работая садовником в Клостернойбургском монастыре недалеко от Вены. Тяжелая каждодневная работа в каком-то смысле играла роль терапии. «Вечером, когда работа окончена, — писал он Энгельману, — я устаю и поэтому не чувствую себя несчастным»[509]. На этой работе он мог применить свои обычные компетенции в прикладных задачах. Однажды аббат монастыря проходил мимо, когда Витгенштейн работал, и прокомментировал: «Хм, я вижу, что интеллект пригодится и для садовничества»[510].
Однако такая терапия помогала только отчасти. «Внешние» причины страдания продолжали запирать Витгенштейна в «мире несчастного человека». «Каждый день я думаю о Пинсенте, — писал он Расселу в августе. — Он забрал с собой половину моей души. Дьявол заберет другую»[511]. Когда летние каникулы подошли к концу и его ждала новая жизнь учителя начальной школы, Витгенштейна одолевали, как он писал Энгельману, «мрачные предчувствия» относительно его будущего:
Черт меня побери, если моя жизнь не обречена стать очень печальной, а то и невозможной[512].
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК