Глава 22 Суонси
Байуотерс думал, что Витгенштейну придется покинуть исследовательский блок в Ньюкасле из-за того, что его «позвали обратно на кафедру в Кембридже», однако Витгенштейн намеревался, если получится, вообще не возвращаться в Кембридж. Он хотел закончить книгу, прежде чем вернуться к профессорским обязанностям, а для этого, как он полагал, лучше подходил Суонси. Идея уехать в Суонси захватила его еще в декабре, когда ему сказали, что Грант и Рив уедут из Ньюкасла после Нового года. Он хотел, как он писал Малкольму, находиться рядом с кем-то, с кем он мог обсуждать философию, и Риз был очевидной кандидатурой. «Я не знаю, помните ли вы Риза, — писал он. — Думаю, вы видели его на моих лекциях. Он ученик Мура и прекрасный человек, и у него действительно талант к философии»[1100].
За неделю до отъезда из Ньюкасла ему неожиданно пришло в голову, что он не сможет особенно долго работать в Суонси. Он объяснил Ризу, что ушел в отпуск от профессорских обязанностей, потому что делал «важную» работу для войны:
Если, например, я уеду отсюда и попытаюсь найти другую работу, скажем, в больнице, мне надо будет оповестить Генеральный совет, и они должны утвердить мою новую работу. Если я приеду в Кембридж на следующей неделе, они захотят знать, что я делаю, и я им скажу, что пару месяцев хочу заниматься философией. И в этом случае они могут сказать: если вы хотите заниматься философией, значит, вы не выполняете военную работу и должны заниматься философией в Кембридже.
…я почти уверен, что я не могу сейчас работать в Кембридже! Надеюсь, я смогу приехать в Суонси[1101].
Страхи Витгенштейна оказались необоснованными, и, проведя несколько недель в Кембридже, он получил отпуск, чтобы поехать в Суонси работать над книгой. Он уехал из Кембриджа в марте 1944 года, и ему не нужно было возвращаться до осени.
В Суонси его привлекала не только перспектива ежедневных разговоров с Ризом. Витгенштейн любил побережье Уэльса и, что еще важнее, люди в Суонси нравились ему больше, чем в Кембридже. «Погода отвратительная, — писал он Малкольму в 1945 году, — но мне нравится, что я не в Кембридже»:
Я знаю здесь гораздо больше людей, которые мне нравятся. Кажется, здесь мне легче с ними поладить, чем в Англии. Я гораздо чаще улыбаюсь, когда, например, гуляю по улице или когда я вижу детей и т. д.[1102]
Через объявление в газете Риз нашел для него съемную квартиру в доме миссис Манн, которая жила на побережье в Лэнгланд Бэй. Расположение было настолько идеальным, что когда миссис Манн написала Витгенштейну, что она передумала и не сможет сдать ему квартиру, он отказался это принять и все равно настаивал на переезде. Он остался у нее на всю весну 1944 года, и она действительно оказалась хорошей хозяйкой и заботилась о нем, когда у него случались приступы болезней.
Вскоре после того как он въехал к миссис Манн, он начал переписку с Роландом Хаттом, которая иллюстрирует, что Фаня Паскаль могла иметь в виду, когда писала: если вы совершили убийство или собираетесь сменить веру, нет лучше советчика, чем Витгенштейн, но с обычными тревогами и страхами к нему лучше не обращаться, «его лечение всегда было радикальным, хирургическим. Он избавлял вас от первородного греха»[1103].
Хатт служил в Королевском медицинском корпусе, и это положение его не устраивало. Он надеялся получить назначение и возможность работать в лаборатории или операционной. Глубоко расстроенный, он пожаловался Витгенштейну на ситуацию. Хотя тот всегда поощрял любое желание заниматься медициной, тут он отнесся к проблеме Хатта как к душевной, а не к той, что касается его работы. «Ваше письмо мне не понравилось, — написал он Хатту 17 марта. — Хотя мне очень сложно сказать, что не так»:
Я чувствую, что вы становитесь более и более небрежны. Я не виню вас за это, и у меня нет на это права. Но я подумал, что с этим делать. Визит к психологу — если только он не является очень неординарным человеком — ничем вам не поможет[1104].
Он в любом случае сомневался, будет ли от Хатта толк в операционной: «Там вам надо быть достаточно быстрым и находчивым, а я что-то сомневаюсь». Но: «Одно мне совершенно ясно: вы не должны оставаться в унизительном или деморализующем положении». Витгенштейн полагал, что главной задачей для Хатта было сохранить самоуважение. Если он не получит назначения и если он не готов работать хорошо где бы то ни было, то ему надо проситься в любом качестве в подразделение на фронте. Там, говорил ему Витгенштейн, «у вас будет хоть какая-то жизнь»:
Мне самому ужасно не хватает храбрости, у меня ее гораздо меньше, чем у вас; но я обнаружил, что каждый раз, когда после долгой борьбы я мог найти в себе смелость для того, чтобы что-то сделать, я всегда чувствовал себя после этого гораздо свободнее и счастливее.
«Я знаю, что у вас есть семья, — писал он, предвидя самое очевидное возражение, способное поставить под сомнение мудрость этого совета, — но вы не будете полезны вашей семье, если вы не будете полезны себе». И если Лотта, жена Хатта, не понимает этого сейчас, «однажды она это поймет».
Этот совет, как и другие, которые Витгенштейн давал друзьям во время Второй мировой войны, совершенно явно основан на его собственном опыте Великой войны. Например, прежде чем уплыть на D-Day, Морис Друри приехал в Суонси попрощаться с Витгенштейном, который на прощание сказал ему:
Если вам когда-нибудь случится попасть в рукопашную, вы должны просто отойти в сторону и дать себя убить[1105].
«Я подумал, — пишет Друри, — что такой же совет он давал самому себе на прошлой войне». Точно так же, когда Норман Малкольм поступил в ВМС США, Витгенштейн послал ему «отвратительный экземпляр» (возможно, подержанный и немного потрепанный) романа Готфрида Келлера Hadlaub. Преимущество того, что книга не в идеальном состоянии, писал Витгенштейн, в том, «что вы можете читать ее в машинном отделении, не боясь запачкать ее еще больше»[1106]. Он, очевидно, представлял, что Малкольм выполняет какую-то работу на паровом судне, похожем на «Гоплану». Как будто война дала ему возможность опосредованно пережить через своих молодых друзей напряженные и преобразившие его события 1914–1918 годов.
Если бы он находился в положении Хатта, полагаем, он бы ни секунды не медлил, чтобы подать прошение на фронт — как он сделал в 1915 году.
Но его совет Хатту основывался на более общих соображениях. «Я думаю, вы должны перестать пресмыкаться и начать снова ходить»:
Когда я говорил о храбрости, кстати, я не имел в виду, что надо скандалить с вашим начальством; особенно если это совершенно бесполезно и будет означать пустые препирания. Я имел в виду, что надо принять эту ношу и попытаться вынести ее. Я знаю, что не имею права так говорить. Я и сам не специалист в несении нош. Но пока это все, что я должен сказать, пока я вас снова не увижу[1107].
Хатт не послушал совета Витгенштейна и написал, что он недавно ходил к психологу. «Мне бы хотелось больше знать о военных делах», — ответил Витгенштейн нетерпеливо и иронично:
Я не могу понять, например, что психолог должен сделать с вашей категорией годности к службе в армии. Вы точно не больны душевно! (А если и больны, то психолог об этом не узнает.)[1108]
Он повторил предыдущий совет. Если Хатт не может получить назначения, то единственный выход — «делать ту работу, которую вы делаете действительно хорошо; так хорошо, что не потеряете самоуважения, занимаясь ею»:
Я не знаю, понимаете ли вы меня. Разумно использовать любые средства, чтобы получить лучшую или более подходящую работу. Но если эти средства не помогают, тогда приходит момент, когда больше нет смысла жаловаться и брыкаться, когда надо успокоиться. Вы похожи на человека, который въехал в комнату и сказал: «О, это только временно», и не стал распаковывать чемоданы. Теперь все в порядке — на время. Но если он не может найти место получше или не может заставить себя рискнуть переехать в другой город, остается только распаковать свои чемоданы и успокоиться, не важно, хороша комната или нет. Ведь что угодно лучше, чем жить в состоянии ожидания.
«Эта война закончится, — настаивал он, — и самое важное — каким человеком вы будете, когда она закончится. То есть, когда она закончится, вы должны быть человеком. Ничего не получится, если вы не будете учиться сейчас»:
Первым делом надо перестать брыкаться, когда это бесполезно. Мне кажется, либо вам надо подать прошение перевести вас куда-то ближе к фронту и хотя бы рискнуть, либо, если вы не хотите этого делать, сидите на месте, не думайте о переменах и только хорошо выполняйте работу, которой вы заняты сейчас.
«Я буду с вами совершенно честен, — добавил он (и его следующее предложение тоже показывает, что он, вероятно, проецировал собственную историю на ситуацию Хатта), — и скажу, что для вас, я думаю, лучше было бы держаться подальше от вашей семьи»:
Ваша семья, конечно, утешает вас, но в результате вы можете размякнуть. И для некоторых болячек вам понадобится шкура погрубее, а не помягче. Я думаю (возможно, это чертовски неверно), что ваша семья мешает или вообще не дает вам успокоиться и заниматься своей работой, не глядя по сторонам. А еще вам стоило бы заглянуть в себя, а это тоже вряд ли возможно, если ваша семья рядом. В случае если вы покажете это письмо Лотте и она будет яростно возражать, я скажу одно: быть может, она не была бы хорошей женой, если бы не возражала, но это вовсе не значит, что то, что говорю вам я, не может быть правдой!
Все еще надеясь на назначение, Хатт написал Витгенштейну, что он видел своего командира и может скоро снова его увидеть. «Мне кажется, — ответил Витгенштейн, — что вы живете в необоснованных надеждах и в отчаянии… Донимать вашего командира назначением теперь кажется мне глупым. Ничего не изменилось с тех пор, как вам отказали!»
Вы пишете: «Все эти шаги делают или сделают мое теперешнее положение удовлетворительным или хотя бы улучшат». Это все бессмыслица, и мне действительно больно это читать. Единственный шаг, который сделает ваше положение удовлетворительным — это шаг, который вам надо сделать внутри себя. (Хотя я не стал бы говорить, что расставание с вашей семьей не могло бы помочь.)[1109]
Обмен мнениями на эту тему прекратился в июне, последнее слово осталось за Витгенштейном. «Я желаю вам удачи и терпения! — написал он в заключение. — И больше не связываться с психологами»[1110].
К тому времени Витгенштейн переехал из дома миссис Манн в дом методистского священника, преподобного Уинфорда Моргана. Когда он впервые вошел в дом миссис Морган, та, изображая заботливую хозяйку, спросила его, не желает ли он чая, не нужно ли ему того или этого. Муж окликнул ее из другой комнаты: «Ты не спрашивай — дай». Это замечание невероятно впечатлило Витгенштейна, и он несчетное множество раз повторял его своим друзьям.
Но в остальном у Витгенштейна сложилось менее благоприятное впечатление о хозяине. Витгенштейн посмеивался над тем, что стены заставлены книгами, которые тот никогда не прочтет, и обвинял его в том, что они нужны, просто чтобы впечатлить паству. Когда Морган спросил Витгенштейна, верит ли он в Бога, тот ответил: «Да, верю, но разница между тем, во что верите вы, и тем, во что верю я, может быть бесконечной»[1111].
Это замечание, конечно, не относится к разнице между методизмом и другими формами христианства. Витгенштейн был католиком не больше, чем методистом. О своих друзьях, которые перешли в католичество, он однажды сказал: «Я не мог заставить себя поверить в те вещи, в которые верят они». Одним из них был Йорик Смитис, который написал Витгенштейну о своем обращении в католическую веру, когда тот жил в доме преподобного Моргана. Витгенштейн был очень обеспокоен, особенно тем, что он мог невольно повлиять на это решение, когда посоветовал Смитису читать Кьеркегора. Он ответил довольно уклончиво: «Если кто-то скажет мне, что он купил костюм канатоходца, это меня не впечатлит, пока я не увижу, как он его использует»[1112].
Смысл этой аналогии проясняется в одной из его записных книжек:
Честный религиозный мыслитель подобен канатоходцу. Такое впечатление, будто он идет как бы по воздуху. Его опора тоньше, чем можно себе представить. И, тем не менее, по ней действительно можно идти[1113].
Витгенштейн искренне восхищался теми, кто смог достичь этого равновесия, но не считал себя одним из них. Он не мог, например, заставить себя поверить буквально в религиозные чудеса:
Чудо — как бы жест, который делает Бог. Подобно человеку, сидящему спокойно, а затем делающему впечатляющий жест, Бог позволяет миру идти своим ходом, а затем сопровождает слова святого каким-нибудь символическим событием, жестом природы. Например, деревья после речи святого склоняются вокруг него, словно бы в знак благоволения. — Ну, а верю ли я, что такое случается? Нет.
Для меня единственная возможность поверить в чудо в этом смысле — пережить некое событие именно таким образом. Так, чтобы я сказал, например: «Невозможно было видеть эти деревья и не почувствовать, что они откликаются на слова». Точно так же, как я мог бы сказать: «Невозможно видеть морду этой собаки и не замечать, что она настороже и внимательно следит за тем, что делает ее хозяин». И я могу представить себе, что простой рассказ о словах и жизни святого может заставить кого-то поверить и рассказу о поклоне деревьев. На меня же это не производит столь сильного впечатления[1114].
Вера в Бога, в которой он признался Моргану, обрела форму не согласия с истинностью любой конкретной доктрины, а скорее принятия религиозного отношения к жизни. Как он однажды объяснил Друри: «Я не религиозный человек, но все равно смотрю на каждую проблему с религиозной точки зрения»[1115].
Рядом с Морганом жила семья Клемент, с которыми Витгенштейн быстро подружился: это хорошо иллюстрирует его сделанное Малкольму замечание, что ему легче ладить с людьми в Суонси, чем в Англии. Ему особенно нравилась миссис Клемент, которая приглашала его обедать по воскресеньям с их семьей. «Разве она не ангел?»[1116] — сказал он о ней ее мужу однажды за обедом. «А разве ангел?» — спросил мистер Клемент. «К черту, старик! Конечно, ангел!» — воскликнул Витгенштейн. В действительности миссис Клемент произвела на него такое впечатление, что он пожелал жить в ее доме, а не у Моргана. Клементы тогда не сдавали жилье, и у них не было особого желания это делать, но Витгенштейн настоял, и они согласились, чтобы он въехал. Союз Витгенштейна с Клементами продлился три года, и в свой последний год в Кембридже он гостил у них на каникулах.
У Клементов было две дочери: Джоан было одиннадцать лет, а Барбаре — девять, и к Витгенштейну относились почти как к члену семьи. Находя фамилию Витгенштейн несколько зубодробительной, они называли его Вики, хотя понятно, что такое было позволено только им. Необычно, что Витгенштейн и обедал вместе с ними, и принимал участие в некоторых других аспектах семейной жизни. Ему нравилось играть в «Лудо» и «Змеи и лестницы» с девочками — да так, что однажды, когда пошел третий час игры в «Змеи и лестницы», которой Витгенштейн особенно увлекся, девочки умоляли его оставить незавершенную партию.
Он живо интересовался учебой девочек. Старшая, Джоан, в это время сдавала экзамены в местную гимназию. В день, когда были объявлены результаты, Витгенштейн вернулся домой и нашел ее в слезах. Ей сказали, что она провалилась. Витгенштейн был уверен, что этого не может быть. «К черту все! — сказал он. — Мы еще посмотрим!» С Джоан и ее обеспокоенной матерью Витгенштейн отправился в школу, чтобы встретиться с учителем, который сказал, что она провалилась. «У меня нет слов! Вы говорите, что она провалилась! — сказал он учителю. — Но я могу сказать вам совершенно точно, что она должна пройти». Испуганный учитель проверил записи и обнаружил, ко всеобщему облегчению, что действительно произошла ошибка и что Джоан заработала достаточно баллов, чтобы пройти экзамен. Учитель был объявлен «некомпетентным дураком», но хотя и уверенность Витгенштейна, и способности Джоан подтвердились, миссис Клемент стыдилась показываться в школе.
Помимо добровольных семейных обязанностей и почти ежедневных прогулок с Ризом, Витгенштейн в Суонси в основном писал. Он взял с собой машинописную версию «Исследований» 1938 года, записные книжки и несколько томов в твердом переплете, которые написал, пока работал в госпитале, и приступил к переработке книги, которую надеялся подготовить к изданию к тому времени, когда вернется в Кембридж следующей осенью.
Первые два месяца в Суонси он сосредоточился на философии математики. Он возобновил работу над записными книжками, которые заполнял во время работы в госпитале и которые озаглавил «Математика и логика». Его главной темой в этой записной книжке была концепция следования правилу. Первая часть версии 1938 года заканчивается заметками о путанице, которая связана с этой концепцией, а вторая часть, начинающаяся с попытки разрешить эту путаницу, предваряет обсуждение философии математики. В переработанной версии «Исследований», которая была опубликована после его смерти, однако, обсуждение следования правилу предваряет обсуждение философии психологии. Это изменение Витгенштейн произвел в Суонси весной и летом 1944-го.
Как быстро и радикально менялись интересы Витгенштейна в Суонси, видно по двум случаям, которые разделяют всего несколько месяцев. Первый произошел вскоре после того, как он переехал, и связан с короткой биографической справкой на один абзац, которую Джон Уиздом написал о Витгенштейне для включения в биографический словарь. Перед публикацией Уиздом послал ее Витгенштейну для согласования. Витгенштейн внес только одно изменение — он добавил последнее предложение, которое гласит: «Главный вклад Витгенштейн внес в философию математики»[1117]. Через два или три месяца, когда Витгенштейн работал над заметками, которые после стали известны как «Аргумент индивидуального языка», Риз спросил его: «Как ваша работа по математике?»[1118] Витгенштейн ответил, махнув рукой: «О, этим может заняться кто-нибудь еще».
Конечно, Витгенштейн и раньше переключался от философии математики к философии психологии и обратно, используя проблемы из одной области как аналогии, иллюстрирующие смыслы в другой; он делал это в своих лекциях, записных книжках и беседах с начала 1930-х годов. Не был новым и его интерес к борьбе с идеей о возможности индивидуального языка в 1944 году: он обсуждал это на своих лекциях еще в 1932-м. Что примечательно в перемене 1944 года — она была необратимой: Витгенштейн уже никогда не возвращался к попытке подготовить свои заметки по математике к печати и провел остаток жизни, разрабатывая, перерабатывая и пересматривая свои мысли по философии психологии. Более того, эта явно бессрочная перемена произошла в то время, когда он больше всего беспокоился о завершении части книги, посвященной философии математики.
Ключ к этой перемене, я думаю, кроется в смене концепции книги, прежде всего в том, что он понял, что заметки по следованию правилу могут не предварять обсуждение математики, а скорее послужить увертюрой к его исследованию одновременно и математической, и психологической концепций. Несмотря на восклицание, что «этим может заняться кто-нибудь еще», и несмотря на то, что он никогда не возвращался к работе по математике, Витгенштейн продолжал рассматривать свои математические заметки как часть «Философских исследований». Так, предисловие к книге, написанное в 1945 году, все еще включает «основы математики» в качестве одной из тем книги, и даже в 1949 году он написал в одной из своих записных книжек:
Я хочу назвать исследования по математике, которые входят в мои «Философские исследования», «Началами математики»[1119].
Так что перемену стоит рассматривать в первую очередь как смену позиции Витгенштейна относительно значения его заметок по следованию правилу. Теперь они развивались не в одном направлении, а в двух, и, признав этот факт, Витгенштейн склонялся скорее к исследованию положений психологии. Хотя он прожил недостаточно долго, чтобы повторить свой путь по другой ветви этой развилки, он не отказался от идеи об этом пути. Так, финальная заметка «Исследований» — «В связи с математикой возможно исследование, совершенно аналогичное нашему исследованию в психологии» — связана с тем, что он говорил Ризу. Хотя он не сделал всех возможных выводов из первой части своей книги, не исключено, что это сможет сделать кто-то другой.
В разговоре с Ризом Витгенштейн однажды отметил, что он по-настоящему погружается в работу, только когда меняет свою философскую позицию и развивает что-то новое. В качестве примера он привел то, что считал важной переменой в своей философской логике, что касалось его взгляда на соотношение «грамматического» и «материального» предложений. Раньше он считал это различие статичным. Но теперь он думает, что связь между ними гибкая и подвержена изменениям. На самом деле, это кажется скорее смещением акцентов, чем сменой точки зрения, потому что даже в версии 1938 года он не трактовал это соотношение как статичное. Но и не особенно подчеркивал его гибкость. А именно она диктовала курс его работы летом 1944 года.
Различие между двумя типами предложений лежит в основе всей философии Витгенштейна: в своих размышлениях о психологии, математике, эстетике и даже религии он критикует тех, с кем не согласен, именно за то, что они путают грамматическое предложение с материальным и представляют как открытие что-то, на что по-хорошему надо смотреть как на грамматическое (в довольно странном витгенштейновском смысле этого слова) новшество.
Так, по его мнению, Фрейд не изобрел бессознательное; скорее, он ввел термины «неосознаваемые мысли» и «неосознаваемые мотивы» в нашу грамматику психологического описания. Похожим образом Георг Кантор не открыл существование бесконечного числа бесконечных множеств; он ввел новое значение слова «бесконечное», так что теперь имеет смысл говорить об иерархиях различных бесконечностей. Вопрос к этим инновациям не в том, существуют ли «заново открытые» объекты или нет, а в том, будут ли полезны расширение нашего словаря и изменения в нашей грамматике. (Сам Витгенштейн считал, что у Фрейда — да, а у Кантора — нет.)
Витгенштейн предлагал множество характеристик грамматических предложений — «самоочевидные предложения», «предложения, формирующие понятия» и т. д., — но важнее всего было описание их как правил. Подчеркивая гибкость различия грамматического/материального, он привлекал внимание к тому факту, что формирование понятий — и, таким образом, установление правил, по которым сказанное имеет смысл или не имеет смысла, — это не что-то установленное неотменяемыми законами логической формы (как он предполагал в «Трактате»), а что-то, что всегда связано с обычаем, с практикой. Так, иные обычаи или практики могли предусматривать понятия, отличные от тех, которые мы находим полезными. И это, в свою очередь, может повлечь принятие правил (определяющих, что может, а что не может иметь смысл), отличных от тех, которые мы в действительности приняли.
Интерес к грамматическим предложениям был центральным в философии математики Витгенштейна, потому что он хотел показать, что «непреклонность» математики состоит не в определенном знании математических истин, а в том факте, что математические пропозиции — грамматические. Определенность того, что «2 + 2 = 4», состоит в том факте, что мы используем это не как описание, а как правило.
В последних записях о философии математики — как и в разговорах с Ризом — Витгенштейн все чаще касается связи между следованием правилу и обычаем:
Применение понятия «следование правилу» предполагает привычку. Поэтому было бы бессмысленно сказать: только однажды в мировой истории некто следовал правилу (или указателю; играл в игру, произносил предложение или понимал его; и т. д.)[1120].
Это такая общая мысль, что в записной книжке, откуда взята эта запись — за 1944 год, — совсем не очевидно, что Витгенштейн имел в виду математику. И связь между этой мыслью и возражениями Витгенштейна против возможности индивидуально — го языка очевидна:
Пожалуй, я могу сегодня задать новое правило, которое никогда не применялось, и все-таки являющееся понятным. Но разве это было бы возможно, если бы ни одно правило никогда в действительности не применялось?
И если теперь говорят: «Разве не достаточно применения в воображении?», то ответ — нет[1121].
В этом случае кажется совершенно естественным перестроить книгу так, чтобы секция следования правилу предшествовала не философии математики, а возражениям против возможности индивидуального языка. Этим летом Витгенштейн расширил Часть I «Исследований» версии 1938 года почти вдвое от первоначального объема, добавив туда то, что теперь считается центральной частью книги: раздел о следовании правилу (параграфы 189–242 печатной версии) и раздел «частного опыта» (так называемый «Аргумент индивидуального языка» в параграфах 243–421).
В августе он предпринял попытку окончательно выстроить книгу, которую планировал закончить, прежде чем уедет осенью из Суонси. Тогда он сказал Хатту: «Я, вероятно, снова займусь военной работой»[1122]. В письме от 3 сентября он пишет: «Что я буду делать, когда должен буду уехать в начале окт., я еще не знаю, и я надеюсь, события примут решение за меня»[1123]. Союзники стремительно продвигались через Францию, русские вошли в Польшу — теперь стало ясно, что война скоро закончится поражением Германии. Витгенштейн не находил поводов для радости: «Я совершенно уверен, — говорил он Хатту, — что мир после войны будет гораздо ужаснее самой войны».
То ли потому, что он не мог найти подходящей военной работы, то ли из-за того, что нельзя было продлить отпуск, — когда пришло время оставить Суонси, Витгенштейн был вынужден вернуться в Кембридж. Он возвращался неохотно, не в последнюю очередь потому, что его книга оставалась незаконченной. Прежде чем уехать из Суонси, он подготовил машинопись тех частей, которые считал достойными публикации. (Они более или менее соответствуют финальной версии до параграфа 421.) Оставив надежду довести до ума тот раздел книги, который он прежде считал самым важным (по философии математики), он теперь надеялся только завершить «первый том»: анализ психологической концепции.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК