Глава 13 Туман рассеивается

Ко времени возвращения в Кембридж осенью 1930 года Витгенштейн добрался до «тихой гавани», о чем он писал Друри. То есть пришел к ясной концепции правильного метода в философии. Его лекции в осеннем триместре начались с апокалиптической ноты: «Философия потеряла свой нимб», — провозгласил он.

Ибо мы теперь обладаем методом философствования и можем говорить об умелых философах. Сравним алхимию и химию: химия обладает методом, и мы можем говорить об искусных химиках[738].

Аналогия перехода от алхимии к химии отчасти вводит в заблуждение. Не то чтобы Витгенштейн думал, что он заменяет мистическую псевдонауку настоящей наукой — скорее, что он развеял таинственную завесу философии (ее «нимб») и открыл, что за ней ничего нет. Философия не может стать наукой, потому что она ничего не проясняет. Ее загадки — это следствие неправильного использования, непонимания грамматики, они требуют не решения, а отрешения. Метод уничтожения этих проблем заключается не в конструировании новых теорий, а в каталогизации напоминаний о том, что мы уже знаем:

Все, что мы можем выяснить с помощью философии, банально; она не откроет нам новых фактов — на это способна только наука. Но корректный обзор этих банальностей невероятно сложен и одновременно важен. Философия — это обзор банальностей[739].

В философии мы не строим дом, как это делают ученые. Мы даже не закладываем фундамент. Мы просто «приводим в порядок комнату».

Это унижение «королевы наук» — жест одновременно триумфа и отчаяния; оно отмечает потерю чистоты, что является симптомом более общего культурного упадка:

…когда метод найден, возможности выражения личности соответственно сужаются. Тенденция нашей эпохи — ограничение таких возможностей; это характеристика века упадочной культуры или отсутствия культуры. Великий человек должен быть не менее великим в такие периоды, но философия сейчас превращается в простое ремесло, и нимб с головы философа исчезает[740].

В этом замечании, как и во многом, что Витгенштейн тогда говорил или писал, заметно влияние «Заката Европы» Освальда Шпенглера (1918 год; английское издание — 1926). Шпенглер верил, что цивилизация — это атрофированная культура. Когда культура приходит в упадок, то, что было живым организмом, превращается в мертвую механическую структуру. Так, время, когда процветало искусство, сменилось эпохой, в которую главенствуют физика, математика и механика. Этот общий взгляд, особенно в отношении упадка западноевропейской культуры в конце XIX и начале XX века, согласовывался с собственным культурным пессимизмом Витгенштейна. Однажды, зайдя к Друри ужасно расстроенным, он заявил, что сейчас наблюдал наглядную иллюстрацию теории Шпенглера:

Я прогуливался по Кембриджу и проходил мимо книжного магазина, в витрине которого стояли портреты Рассела, Фрейда и Эйнштейна. Чуть дальше, в витрине музыкального магазина, я увидел портреты Бетховена, Шуберта и Шопена. Сравнивая эти портреты, я остро почувствовал ужасную деградацию, которая постигла человеческий дух за столетие[741].

Во времена, когда ученые взяли верх, великая личность — «гений» Вейнингера — не найдет себе места в потоке жизни; он обречен на одиночество. Он может только возиться с уборкой своей комнаты и отстраниться от строительства любых домов вокруг.

* * *

Во время осеннего триместра 1930 года Витгенштейн написал несколько черновиков предисловия к книге — не к той, над которой он работал с Вайсманом, а к машинописной работе, которую показывал Расселу чуть раньше в том же году. В каждом черновике Витгенштейн попытался выразить дух, владевший им, когда он писал, и отграничить свою работу от работ ученых и «профессиональных» философов: то есть объяснить, что он работал в собственной чистенькой маленькой комнатке.

Но здесь он столкнулся со знакомой дилеммой: перед кем он пытается объясниться? Те, кто способен понять, явно увидят это сами, а те, кто не способен, не поймут и его объяснений. Эту дилемму он обсуждал сам с собой в записных книжках: «Нет смысла говорить человеку то, что ему непонятно, даже добавив, что он этого не поймет. (Как это часто бывает с теми, кого мы любим.)».

Если ты не хочешь, чтобы какие-то люди вошли в комнату, повесь на дверь замок, к которому у них нет ключа. Но бессмысленно рассуждать с ними об этом, разве что тебе все же хочется, чтобы они восхищались видом комнаты извне!

Вполне прилично навесить замок на дверь так, чтобы его замечали лишь те, кто может его открыть, другие же — нет[742].

«Однако, — добавил он, — стоит сказать, что с ориентированной на прогресс цивилизацией Европы и Америки эта книга не имеет, на мой взгляд, ничего общего. Может быть, данная цивилизация и создает для духа этой книги необходимый фон, но цели у них разные». В раннем черновике предисловия он говорит о своей работе, противопоставляя ее работам западных ученых:

Мне безразлично, поймет ли и оценит ли меня типичный западный ученый, ведь он все равно не постигнет духа, в котором я пишу. Наша цивилизация характеризуется словом «прогресс». Прогресс — это ее форма, а не свойство, позволяющее ей прогрессировать. Она типично организационная цивилизация. Ее деятельность состоит в конструировании все более усложненной формы. И даже ясность служит той же цели, не являясь самоцелью. Для меня же, напротив, ясность, понятность — самоценны.

Меня интересует не возведение здания, а уяснение для себя оснований возможного здания.

Следовательно, моя цель иная, чем цель ученого, и движения моей и его мысли различны[743].

В последнем черновике наука и ученые не упоминаются. Витгенштейн говорит о духе, «который наполняет широкие потоки европейской и американской цивилизаций, в которых мы все стоим» и настаивает, что дух его работы иной. Но тот же самый эффект достигается посредством религиозной ноты:

Я бы хотел сказать: «Эта книга написана во славу Господа», но сейчас это будет звучать как софистика, точнее, это поймут неправильно. Это означает, что книга написана с добрыми намерениями, но поскольку это вовсе не так, и она написана из тщеславия и т. д., автор хотел бы, чтобы ее осудили. Он может очистить ее от этой скверны только до той степени, в которой он сам от нее чист[744].

Снова и снова в лекциях Витгенштейн пытался объяснить, что он не предлагает никакой философской теории; напротив, он предлагает средства избежать необходимости любой такой теории. Синтаксис, или грамматику, нашей мысли нельзя, как он думал раньше, ограничить или раскрыть с помощью анализа — феноменологического или любого другого. «Философский анализ, — утверждает он, — не говорит нам ничего нового о мысли (а если и говорит, то нам это не интересно)»[745]. Правила грамматики нельзя обосновать или даже описать с помощью философии. Философия не может состоять, например, из списка «фундаментальных» правил того рода, которые создают «глубинную грамматику» (понятие, которое впоследствии использовал Хомский) нашего языка:

Мы никогда не достигнем фундаментальных высказываний в ходе наших исследований; мы дойдем до границ языка, которые не дадут нам задать какие-либо еще вопросы. Мы не достигнем сути вещей, но достигнем точки, от которой не сможем пойти дальше, где не сможем задавать дальнейших вопросов[746].

«Внутренние отношения», которые устанавливает грамматика, нельзя проверить или обосновать; мы можем лишь приводить примеры, в каких случаях правила используются верно, а в каких — неверно, и говорить: «Посмотри — ты не видишь правило?» Например, отношения между партитурой и исполнением нельзя понять случайно (хотя мы как-то таинственно понимаем, что определенная партитура заставляет нас играть определенным образом), а связывающие их правила нельзя исчерпывающе объяснить — потому что, учитывая интерпретации, любая игра может соответствовать партитуре. В конце концов, мы должны просто «увидеть правило в отношениях между игрой и партитурой». Если мы их не можем увидеть, никакие объяснения не помогут их понять; если можем, то объяснения излишни — нам не нужно никаких «фундаментальных» объяснений.

Витгенштейн на этом настаивает, и это отмечает поворотную точку между его «переходной фазой» и зрелой поздней философией. Дальнейшее развитие его метода, например, использование «языковых игр» — не настолько важно. Это развитие эвристическое: оно отражает, какими способами Витгенштейн пытался заставить людей увидеть определенные связи и различия — увидеть разрешение философских дилемм. Но действительно решающий момент наступил, когда он принял буквально идею «Трактата», что философу нечего сказать, он может только показать, и взялся за нее всерьез, отказываясь от попытки сказать что-то «псевдопредложениями».

Этот акцент на видении связей объединяет позднюю философию Витгенштейна с «Закатом Европы» Шпенглера и в то же время дает ключ к пониманию того, что объединяет его культурный пессимизм с темами его последующей работы. В «Закате Европы» Шпенглер различает принцип гештальта (Gestalt)и принцип закона: с первым идут история, поэзия и жизнь; с последним — физика, математика и смерть. И на основе этого различения он провозглашает общий методологический принцип: «Средство для познания мертвых форм — математический закон. Средство для понимания живых форм — аналогия»[747]. Так Шпенглер подошел к пониманию истории, основываясь не на серии законов, а на аналогиях между различными культурными эпохами. Более всего он стремился побороть трактовку истории как «замаскированного естествознания» — «учитывать поверхностно наблюдаемые события духовно-политического рода вообще, упорядочивая их сообразно „причине“ и „следствию“ и прослеживая их внешнюю, рассудочно-доходчивую тенденцию»[748]. Он сражался за концепцию истории, в которой работа историка заключается не в сборе фактов и обеспечении объяснений, а в постижении значимости событий на основе морфологических (или, как предпочитал говорить Шпенглер, физиогномических) отношений между ними.

На концепцию о физиогномическом методе истории Шпенглера вдохновила, как он признает, концепция Гёте о морфологическом изучении природы, проиллюстрированная его поэмой «Метаморфоз растений» (Die Metamorphose der Pflanzen), где прослеживается развитие растительной формы из листа через серию промежуточных форм. Как Гёте изучал «судьбу природы, а не ее каузальность, — говорит Шпенглер, — так и здесь из полноты очевидных подробностей должен быть развит язык форм человеческой истории»[749]. Морфология Гёте мотивирована отвращением к ньютонианскому механицизму; он хотел заместить эту мертвую механическую дисциплину учением, которое стремится «распознать живые формы как таковые, чтобы увидеть в контексте их видимые и осязаемые части, воспринимать их как манифестации того, что внутри»[750].

Философский метод Витгенштейна, который заменяет теорию «обзором банальностей», принадлежит к тому же направлению. «То, что я делаю, — однажды сказал он на лекции, — это даю морфологию употребления выражения»[751]. В «Логике, языке, философии» — книге, над которой он работал вместе с Вайсманом, — эта связь делается явной:

Наша мысль следует здесь определенным взглядам Гёте, которые он выражал в «Метаморфозе растений». Мы привыкли, когда бы мы ни находили подобия, искать некие их общие корни. Стремление прослеживать эти феномены вплоть до их истоков в прошлом выражается определенным строем мысли. Существует, так сказать, только одна схема таких подобий, а именно установление последовательности во времени. (И это предположительно связано с уникальностью причинной схемы.) Но Гёте считает, что это не единственная возможная концепция. Его концепция изначального растения не предполагает существования гипотезы о развитии растительного царства во времени, как у Дарвина. Тогда какую проблему решает эта идея? Это проблема обзора. Афоризм Гёте «Все органы растений — это видоизменения листа» предлагает нам план, согласно которому мы можем сгруппировать органы растений согласно их подобию как бы вокруг некоего естественного центра. Мы видим оригинальную форму листа, изменяющегося в похожие и родственные формы, в листья чашечек, листья лепестков, в органы, которые являются наполовину лепестками, наполовину тычинками, и так далее. Мы следуем этому эстетическому преобразованию типа, связывая лист через промежуточные формы с другими органами растения.

Это в точности то, что делаем мы. Мы сопоставляем форму языка с ее окружением или видоизменяем ее в нашем представлении так, чтобы получить представление о целом пространстве, в котором существует структура нашего языка[752].

О целях своей философской работы Витгенштейн распространялся нечасто, так что неудивительно, что, по словам Друри, «благонамеренные комментаторы» обнаруживают, что работы Витгенштейна «теперь легко ассимилируются в ту же самую интеллектуальную среду, против которой они в основном предостерегали». Но в конце концов, когда кто-то убирает комнату, мы обычно не слышим, чтобы он все время бормотал себе под нос, что он делает и почему, — он просто выполняет свою работу. И Витгенштейн тоже подходил к своей работе «по-деловому».

В конце осеннего триместра 1930 года Витгенштейна наградили пятилетним членством в Тринити-колледже; машинописный текст, который он показывал Расселу (опубликованный после его смерти как «Философские заметки»), приняли в качестве диссертации — экзаменаторами выступали Рассел и Харди. Это решение положило конец проблеме финансирования философской работы и позволило ему спокойно разрабатывать следствия нового метода, зная, что на «товар», который он собирается производить, действительно есть спрос. Отвечая на поздравления Кейнса, Витгенштейн писал: «Да, эта история с членством весьма радует. Давайте надеяться, что мои мозги еще сколько-то проработают. Бог знает, будет ли так!»[753]

Дискуссии Витгенштейна со Шликом и Вайсманом в рождественские каникулы 1930 года заполнены критикой теоретизирования. «Для меня, — говорил он им, — теория не имеет ценности. Теория ничего мне не дает»[754]. Для понимания этики, эстетики, математики и философии теория бесполезна. Шлик в тот год опубликовал книгу по этике: рассматривая теологическую этику, он различает две концепции сущности добра: согласно первой, добро потому является добром, что так угодно Богу; согласно второй, Богу угодно добро, потому что оно добро. Шлик утверждает, что второе — более глубокое толкование. Напротив, настаивает Витгенштейн, первое: «Потому что оно отрезает путь любому объяснению, „почему“ это добро, в то время как второе — узкое, рационалистическое, которое создает впечатление, „будто“ вы можете объяснить, что такое добро»:

Первая концепция прямо говорит, что сущность добра не имеет ничего общего с фактами, следовательно, его нельзя объяснить никакими предложениями. Если какое-то предложение и выражает точно то, что я думаю, это предложение «Что приказывает Бог, то и есть доброй»[755].

Точно так же надлежит отсечь любое объяснение эстетической ценности. Что ценного в бетховенской сонате? Последовательность нот? Чувства Бетховена, когда он ее сочинял? Настроение, которое возникает при прослушивании? «Что бы мне ни сказали, — говорил Витгенштейн, — я бы отрицал, и вовсе не потому, что объяснение ложно, а потому, что это — объяснение»:

Если бы мне предложили что-то, что является теорией, я бы сказал: «Нет, нет! Это меня не интересует — это не то, что я ищу»[756].

Как и истина, ценность религии не имеет ничего общего с использованными словами. Ей вообще не нужны слова. «Существенна ли для религии речь?» — спрашивает он:

Я очень хорошо могу представить себе религию, в которой нет никаких постулатов и в которой, следовательно, не о чем говорить. Сущность религии, очевидно, не должна иметь ничего общего с тем, о чем можно вести речь, или, скорее, так: если что-то говорится, то это само по себе является составной частью религиозного поступка, а не религиозной теорией. Таким образом, это вовсе не зависит от того, истинны, ложны или бессмысленны слова.

В религиозной речи нет метафоричности; иначе можно было бы говорить то же самое в повседневной жизни[757].

«Если бы мы с тобой стали вести религиозную жизнь, я не должен был бы говорить так много о религии, — писал он Друри, — но наш стиль жизни другой»[758] Так как он отказался от любых попыток создать философскую теорию, это замечание указывает на центральную тему его дальнейшей работы. Фраза Гёте из «Фауста» An Anfang war die Tat («В начале было дело») может, по мнению Витгенштейна, служить девизом всей его поздней философии.

Дело, действие первостепенно и не нуждается в обосновании или подкреплении с помощью какой бы то ни было теории. Это одинаково верно как в отношении языка и математики, так и в отношении этики, эстетики и религии. «Пока я могу играть в игру, я в нее играю, и все в порядке»[759], — говорил он Вайсману и Шлику:

Следует вопрос, который я постоянно обсуждаю с Муром: можно ли посредством одного логического анализа объяснить, что мы имеем в виду под предложениями обычного языка? Мур считает, что можно. Но разве люди не знают, что они имеют в виду, когда говорят: «Сегодня небо чище, чем вчера?» Надо ли здесь прибегать к логическому анализу? Что за адова идея![760]

Конечно, не надо: «Я должен суметь понять предложение, не анализируя его».

В основном дискуссии с Вайсманом и Шликом в те каникулы были посвящены объяснению того, как этот принцип относится к философии математики. Пока мы умеем правильно использовать математические символы — пока мы следуем правилам, — никакой «теории» математики не нужно; финальное, фундаментальное обоснование этих правил невозможно и нежелательно. Это означает, что все споры об «основаниях» математики покоятся на неправильной концепции. Можно недоумевать, почему Витгенштейн, учитывая его шпенглерианское убеждение о превосходстве музыки и искусств над математикой и науками, озаботился именно этой ветвью философии. Но следует помнить, что именно философский туман такого рода привел его в философию и что развеять его — первостепенная цель философской работы Витгенштейна.

Страсть к философии в Витгенштейне пробудили противоречия, открытые Расселом в логике Фреге, и решение этих противоречий казалось в 1911 году фундаментальной задачей философии. Теперь он хотел объявить, что эти противоречия банальны, что теперь, когда туман рассеялся и такие проблемы потеряли свой волшебный ореол, можно увидеть, что настоящей проблемой были не сами противоречия, а несовершенное видение, превращавшее их в важные и интересные дилеммы. Вы начинаете игру и обнаруживаете, что два правила в определенных ситуациях противоречат друг другу. И что? «Что мы делаем в таком случае? Очень просто — мы вводим новое правило, и конфликт решен»[761].

Они казались интересными и важными, так как считалось, что Фреге и Рассел не просто начинали игру, а открывали основания математики; если их логические системы противоречивы, то вся математика, казалось, покоится на зыбкой почве и нуждается в укреплении. Но Витгенштейн настаивает, что это ошибочное представление о вопросе. Чтобы уверенно пользоваться математикой, логика Фреге и Рассела нужна нам не больше, чем нужен анализ Мура, чтобы говорить на нашем обычном языке.

Следовательно, «метаматематика» математика-формалиста Давида Гильберта не нужна[762]. Гильберт пытался сконструировать «метатеорию» математики, стремясь заложить основание арифметики, непротиворечивость которого возможно было бы доказать. Но теория, которую он создал, утверждает Витгенштейн, — не метаматематика, а просто математика: «Это просто еще одно исчисление, как и любое другое»[763]. Он предлагает серию правил и доказательств, в то время как нужен всего лишь ясный взгляд. «Доказательство не может рассеять туман»:

Если мне не ясна природа математики, никакое доказательство мне не поможет. И если мне была ясна природа математики, тогда вопрос о ее непротиворечивости вообще бы не вставал[764].

Мораль здесь, как всегда, такова: «Вы не можете достичь фундаментального понимания математики, ожидая теории». Нельзя понять одну игру, создавая другую. Аналогия с играми, возникающая так часто в этих дискуссиях, предсказывает дальнейшее развитие понятия «языковой игры» и заменяет прежние «системы предложений». Смысл аналогии вот в чем: очевидно, что вопрос об обосновании игры возникнуть не может: если вы играете в нее, вы ее понимаете. И точно так же в грамматике (синтаксисе): «Правила синтаксиса соответствуют конфигурации игры… Синтаксис нельзя обосновать».

Но, спрашивает Вайсман, нет ли здесь теории игры? Существует, к примеру, теория шахмат, которая рассказывает нам, возможна ли определенная серия ходов или нет — можно ли, например, нанести поражение королю за восемь ходов из данной позиции. «Если есть теория шахмат, — добавляет он, — я не понимаю, почему не может быть теории арифметической игры и почему бы нам не использовать предложения этой теории, чтобы узнать что-то существенное о возможностях этой игры. Эта теория и есть метаматематика Гильберта»[765].

Нет, отвечает Витгенштейн, так называемая теория шахмат сама является счетом, игрой. Тот факт, что она использует слова и буквы вместо шахматных фигур, не должен вводить нас в заблуждение: «Показать, что я могу сделать это за восемь ходов, означает попросту сделать это за восемь ходов — символически, то есть с помощью обозначений совершить то, чего на шахматной доске я достигаю фигурами… и мы ведь согласны? С тем, что передвигать маленькие кусочки дерева по доске — не слишком значимое действие»[766]. Тот факт, что в алгебре мы используем для счета буквы, а не цифры, не делает алгебру теорией арифметики, это просто другой счет.

После того как туман рассеялся, для Витгенштейна более не существовало вопроса метатеорий, теорий игр. Остались только игры и их игроки, правила и их применение: «Мы не можем установить правило по применению другого правила». Чтобы соединить две вещи, нам не всегда нужна третья: «Вещи можно соединить прямо, без каната, то есть они могут быть связаны друг с другом, как звенья цепи»[767]. Связь между словом и его значением надо искать не в теории, а на практике, в использовании слова. А прямую связь между правилом и его применением, между словом и делом нельзя объяснить еще одним правилом, ее нужно видеть: «Здесь существенно видение: пока вы не видите новой системы, вы не можете ее понять»[768]. Отказ Витгенштейна от теорий не означал, как полагал Рассел, отказа от серьезного мышления, от попытки понимания, а означал он иное представление о том, что именно следует понимать, — как ранее у Шпенглера и Гёте, этим представлением подчеркивалась важность и необходимость «понимания, которое происходит из видения связей».

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК