4. Вклад Энгельса в формирование исторического материализма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Как же может быть охарактеризован вклад Энгельса в марксизм? В какой мере его деятельность была жизненно необходимым условием рождения исторического материализма?

Невозможно предположить, чтобы Энгельс в одиночку сумел выработать новую общую теорию, которая бы решительно порывала со всеми различными предшествующими философскими учениями. Теорию исторического материализма невозможно было создать, отталкиваясь от «материализма и эмпиризма» либо восходя от «единичного» ко «всеобщему», как замышлял Энгельс поздней осенью 1844 года. Его новому энтузиазму по поводу эмпиризма мы обязаны многими достоинствами его книги «Положение рабочего класса в Англии», но этот энтузиазм не смог бы сам по себе воплотиться в тех положениях, которые появились в 1845 году в «Немецкой идеологии». Англию Энгельс все еще трактовал как особый случай: в мыслях он еще мог допускать, что французский путь к коммунизму является политическим, а немецкий – философским. Несмотря на некоторые признаки, позволяющие предположить, что в свете английского опыта его ожидания в отношении Германии должны были, потерять какую-то долю наивности, дистанция между его позицией в период работы над «Положением рабочего класса в Англии» и той, к которой он придет, трудясь вместе с Марксом над «Немецкой идеологией», продолжала оставаться еще весьма заметной. Мы можем измерить ее, сопоставив два его наблюдения, касающиеся Германии; одно сделано в декабре 1844 года, другое – в сентябре 1845 года:

1. «До сих пор нашу силу составлял средний класс, – факт, который, может быть, удивит английского читателя, если он не знает, что этот класс в Германии значительно менее своекорыстен, пристрастен и туп, чем в Англии, по той простой причине, что он менее богат» [МЭ: 2, 519].

2. «Правда, среди нашей буржуазии имеется немало республиканцев и даже коммунистов, а также немало такой молодежи, которая могла бы быть очень полезной для дела, если бы сейчас произошел взрыв; но эти люди – буржуа, охотники за прибылью, предприниматели по профессии. Кто нам поручится, что они не окажутся деморализованными своей профессией, своим общественным положением, в силу которого они живут за счет тяжелого труда других и накапливают жир как кровососы и эксплуататоры рабочего класса… К счастью, мы вовсе не рассчитываем на буржуазию» [МЭ: 2, 557].

Тем не менее без труда Энгельса о положении английского рабочего класса выработка марксистской теории по меньшей мере значительно замедлилась бы. «Положение рабочего класса в Англии» представляет собой удивительно проницательное исследование того, как развитие современной промышленности порождает одновременно классовую борьбу пролетариата и возможность его окончательного освобождения. Энгельс дал систематическое объяснение развития пролетарской политической экономии и социального характера политических требований рабочих. Сама действительность – больше, чем вмешательство философов, – порождает у трудящихся сознание своей принадлежности к рабочему классу; Энгельс надеялся, что это сознание приведет также к возникновению «пролетарского социализма». Кроме того, его гегельянская закваска – при всей свойственной ей ограниченности – помогла ему преодолеть два серьезных теоретических препятствия, которые помешали развитию успеха самого английского рабочего движения. С одной стороны, он благодаря английским социалистам понимал значение освободительных потенций, которые несло с собой развитие крупной промышленности, и, опираясь на гегелевскую предпосылку о рациональном зерне исторического развития, сумел избежать чисто отрицательного взгляда на антагонизм между средним классом и пролетариатом. С другой стороны, он мог разделять убежденность чартистов в необходимости независимой политики рабочего класса, не считая обязательным обосновывать правомерность такой необходимости с помощью выводимой из доктрины естественного права теории трудовой стоимости[295]. Таким образом, огражденный благодаря своей иной национальной принадлежности от влияния некоторых наиболее сектантских аспектов рабочего движения, он смог прийти к замечательным оценкам значения борьбы современного ему пролетариата, рассматриваемой в ее глобальности.

Важность этих оценок заслуживает особого внимания. В самом деле, из простого сопоставления известных нам текстов совершенно очевидно явствует, что целый ряд фундаментальных для марксизма положений появляется впервые скорее у молодого Энгельса, чем у молодого Маркса. Речь идет, в частности, о таких положениях, как: перемещение центра внимания с конкуренции на производство, революционную новизну крупной промышленности, порождающей кризисы перепроизводства и постоянно воспроизводящей резервную армию труда; тезис – пусть пока изложенный в эмбриональной форме – о том, что буржуазия сама порождает собственного могильщика и что коммунизм представляет собой не философский принцип, а «действительное движение, упраздняющее нынешнее положение вещей»; исторический набросок, касающийся формирования пролетариата как класса; отделение «пролетарского социализма» от радикализма ремесленников и низших слоев среднего класса; определение государства как орудия угнетения в руках имущего господствующего класса.

Этим идеям суждено было приобрести основополагающее значение в теории Маркса и Энгельса, хотя несомненно, что «марксистскими» они сделались лишь в силу логики исторического материализма, которому предстояло связать и обосновать их. Именно Маркс выстроил эту логику, раскрыл историческую причинность и сформулировал систему новых идей, следствием которых могут считаться вышеприведенные положения. Как он писал в 1852 году Вейдемейеру: «То, что я сделал нового, состояло в доказательстве… что существование классов связано лишь с определенными историческими фазами развития производства» [МЭ: 28, 427].

Можно, таким образом, согласиться с Энгельсом в том, что материалистическая теория истории, «открытие, которое произвело переворот в исторической науке… в основном было делом Маркса», но в то же время правомерно не соглашаться с его утверждением о том, будто сам он принимал в вынашивании этих идей лишь очень небольшое участие [МЭ: 27, 220]. В самом деле, Энгельс предложил в необработанном виде те соображения, благодаря которым резко обнажилась несостоятельность предшествующих теорий и которые образовали большую часть положений, составивших фундамент новой теории. Стремление Энгельса остаться в тени становится более понятным, если учесть, что некоторые из наиболее значительных положений такого рода вовсе не были оригинальными плодами его собственной мысли. Возьмем, например, определение современного государства, как оно сформулировано в «Немецкой идеологии»:

«Этой современной частной собственности соответствует современное государство, которое, посредством налогов, постепенно бралось на откуп частными собственниками и, благодаря государственным долгам, оказалось совершенно в их власти; самое существование этого государства, регулируемое повышением и понижением курса государственных бумаг на бирже, целиком зависит от коммерческого кредита, оказываемого ему частными собственниками, буржуа» [МЭ: 3, 62].

Утверждения такого рода или их менее утонченные варианты были в ту пору расхожей истиной в нелегальной печати и политических документах чартистов. То же самое можно сказать и о многих критических тезисах, касающихся теории Мальтуса, об осуждении перепроизводства как следствия концентрации на мировом рынке и идее резервной армии труда. Значение вклада Энгельса связано не столько даже с теоретической оригинальностью его идей, сколько с его способностью выразить теоретические и практические аспекты, получившие развитие в недрах рабочего движения, в такой форме, что они становились органической частью структуры новой теории. На первом этапе важность этого обстоятельства для марксизма, как правило, игнорируется. По официальной версии, сформулированной впервые Каутским, а потом освященной высоким авторитетом благодаря частичному признанию ее Лениным в «Что делать?», процесс соединения социализма с рабочим движением протекает совершенно однозначно: социалистическая теория вырабатывается вне рабочего класса буржуазными интеллигентами, затем сообщается наиболее сознательным элементам рабочего класса и, наконец, проникает в толщу рабочего движения. Роль рабочего класса в этом процессе совершенно пассивна: картина здесь весьма напоминает ту, которую рисовал себе Маркс в 1843 году и в которой пролетариат предоставляет силу своих рук в распоряжение философа, получая взамен осознание того, чтó есть его борьба и в чем состоит ее значение. Подобному взгляду на вещи соответствует идея о том, что совершенный марксизмом теоретический переворот есть нечто самодовлеющее, двигатель, приводимый в движение исключительно энергией интеллектуальной интроспекции. Лишь после разработки теории осуществляется ее соединение с движением пролетариата, который затем берет на себя распространение новых идей.

Для опровержения такого толкования достаточно вспомнить, что, хотя понятия и структуру новой теории, разумеется, нельзя свести просто к опыту и они могли быть лишь плодом теоретической работы, те многообразные проблемы, которые вызвали к жизни эту теорию, по самому их определению проистекают отнюдь не из предшествующих теоретических построений. У Энгельса, как и у Маркса, способ постановки вопросов менялся по мере того, как возрастал их опыт деятельности в рабочем движении, их знание рабочего движения. В 1844 году Маркс, как известно, участвовал в собраниях парижских ремесленников, и этот опыт явно отразился в его работах[296]. Подобный же опыт оказал, однако, еще более глубокое воздействие на Энгельса: Париж ведь не был стратегическим пунктом, как Манчестер, где можно было постигнуть отношения между современной промышленностью и современным рабочим движением.

Чертой, которая отличала Энгельса от многих его современников, был глубоко укоренившийся протест против собственной среды. Поэтому он готов был черпать знания не только о рабочих, но и от рабочих. Он не желал ограничиваться чтением доступных источников, но искал также личных контактов с рабочими и считал себя частью их движения. О том, как он проводил свое время в Манчестере, Энгельс говорит во вступлении к своей книге:

«Я оставил общество и званые обеды, портвейн и шампанское буржуазии и посвятил свои часы досуга почти исключительно общению с настоящими рабочими; я рад этому и горжусь этим» [МЭ: 2, 235].

Мы знаем, что в Манчестере он познакомился с сестрами Бёрнс, что он дискутировал об оуэнистах с Джоном Уотсом, что он посещал лекционные залы, присутствовал на выступлениях чартистов против Лиги за отмену хлебных законов, встречался с Джемсом Личем, промышленным рабочим, занимавшим видное место в Национальной чартистской ассоциации, а осенью 1843 года нанес визит Гарни в редакцию «Норзерн стар» в Лидсе. Плоды этого опыта четко отражены в его книге; но он усвоил также и другое, о чем прямо говорит в предисловии к ней:

«Имея в то же время широкую возможность наблюдать вашего противника, буржуазию, я очень скоро убедился в том, что вы правы, вполне правы, если не ожидаете от нее никакой поддержки» [МЭ: 2, 236].

Естественно, что, как мы уже пытались показать, неверно было бы говорить, будто в 1842 – 1845 годах Маркс и Энгельс просто пошли на теоретическую капитуляцию под нажимом практического опыта. Этот процесс неизбежно носил более сложный характер. Какой бы неудовлетворительной в конечном счете ни оказывалась та или иная теория, все же более вероятно, что ее будут пытаться растягивать и подгонять к новым явлениям, нежели отбросят целиком, по крайней мере вплоть до того момента, как удастся выявить возможности появления или очертания новой теории. Именно Маркс совершил такой переворот в теории, но именно Энгельс снабдил его элементами того, что превратится в предмет новой теории; при этом неважно даже, что сами элементы черпались из практического опыта и осмыслялись пока еще неудовлетворительным образом в рамках не соответствующей действительности философской проблематики. Как раз то обстоятельство, что Энгельс был менее последовательным мыслителем, чем Маркс, сыграло важнейшую положительную роль в развитии процесса формирования теории, завершившегося открытием исторического материализма. Это смогло произойти благодаря тому, что указанное обстоятельство обеспечило соединение материалистической теории истории с практическими предпосылками пролетарской борьбы. По ортодоксальной версии такое событие свершилось лишь в 1847 году, когда Маркс и Энгельс вступили в Союз коммунистов, между тем как новая теория формировалась уже в Брюсселе в 1845 году.

Поскольку мы сочли необходимым столь подробно остановиться на значении первоначального вклада Энгельса в марксизм, в данной главе у нас нет возможности рассмотреть те многочисленные элементы, которые он внес в его последующее развитие. Следовало бы вспомнить о его работе в рядах Союза коммунистов и участии в подготовке «Манифеста Коммунистической партии», проанализировать его деятельность в качестве корреспондента по европейским делам и изучить его трактовку щекотливого национального вопроса в «Новой Рейнской газете» в 1848 году, оценить его постоянно углубляющееся знание стратегии и военной теории в 50-е годы, его мастерский анализ Германии, развернутый в «Крестьянской войне в Германии» и «Революции и контрреволюции в Германии» и продолженный затем в статьях о Бисмарке и новом объединенном германском государстве. Нет возможности здесь уделить внимание и его более поздним трудам по естествознанию, о происхождении семьи и государства или, если ограничиться собственно политической сферой, его размышлениям об Ирландии, его многочисленным и проницательным аналитическим статьям о развитии и стратегии рабочего движения в различных странах Европы и Америки, его борьбе с прудонизмом и анархизмом, его тесным связям с руководителями германской социал-демократии, его растущей озабоченности сохранением мира в Европе после основания II Интернационала. Вывод, к которому мы неизбежно приходим, сводится, во всяком случае, к следующему: как в своих сильных сторонах, так и в рамках, которые ограничивали его деятельность, это был очень последовательный человек с начала и до конца своего творческого пути марксиста.

С 1845 года сотрудничество Маркса и Энгельса стало постоянным. То, что Энгельс написал в 1887 году, относится ко всей истории их творческих взаимоотношений:

«Вследствие разделения труда, существовавшего между Марксом и мной, на мою долю выпало представлять наши взгляды в периодической прессе, – в частности, следовательно, вести борьбу с враждебными взглядами, – для того, чтобы сберечь Марксу время для работы над его великим главным трудом» [МЭ: 21, 337].

Сотрудничество такого рода, конечно же, не смогло бы длиться долго, если бы речь шла об отношениях учителя и ученика, автора и популяризатора. Если сотрудничество оказалось прочным и действенным, то это произошло потому, что исходная теоретическая база представляла собой «общую собственность» обоих авторов, благодаря чему оба чувствовали себя в равной степени ответственными за ее развитие путем разработки специфической теории капиталистического способа производства. Энгельс никогда не сомневался в том, что Маркс лучше выполнит эту задачу, чем он сам: было бы неверно поэтому сочувствовать Энгельсу, который долгие годы заботился о материальном благополучии Маркса, работавшего над рукописью «Капитала». Сам бы он, разумеется, ни за что не согласился считать свою роль достойной сочувствия; ведь он рассматривал «Капитал» как выражение своих собственных мыслей не меньше, чем мыслей Маркса. Со стороны Энгельса мы не обнаруживаем никаких признаков раздражения или досады, за исключением, может быть, лишь того момента, когда Маркс холодно отреагировал на сообщение о смерти Мэри Бёрнс. Как легко себе представить, внутренняя напряженность ситуации ощущалась больше семьей Маркса, особенно г-жой Маркс, которая тяжело переживала материальную зависимость своего семейства от милости друга. Что касается Энгельса, то, хотя, разумеется, долгие годы конторской работы в Манчестере нагоняли на него немалую тоску, отношения с Марксом удовлетворяли его глубокую потребность в твердой духовной опоре, обеспечивающей ему прочную основу, на которой он мог развивать свои куда более разнообразные таланты. Энгельс был недостаточно уверен в себе, чтобы выступить в роли великого самобытного теоретика, поэтому это качество он искал в других. Единственным мыслителем, помимо Маркса, который подкреплял его стремление к прочным убеждениям, был Гегель.

Первоначальная концепция исторического материализма в том виде, какой она получила в работах Маркса в период между написанием «Немецкой идеологии» и «Манифеста Коммунистической партии», носила весьма проблематичный характер. Ее отличало стремление свести идеологию к простому отражению действительного развития общества, а само это действительное развитие – к отражению развития производительных сил. В будущей революции каждой стране была отведена особая роль в соответствии с уровнем, достигнутым ею по некоей шкале развития. Теория при этом оставляла мало места для проведения различий между специфическим характером кризиса капитализма 40-х годов и характером, вероятно, окончательного кризиса капитализма как такового. Однако исход революций 1848 года не оправдал прогнозов. Чартизм и «пролетарский социализм» не одержали победы в Англии, Германия не довела до конца свою буржуазную революцию, революция во Франции закончилась выкидышем, произведя на свет «фарс» Второй империи, а «не имеющие истории» народы Восточной Европы на практике обнаруживали наличие более сложной и прерывистой логики истории, чем это предусматривалось первоначальной теорией.

Несмотря на это, поражение 1848 года не повлекло за собой радикального пересмотра теории. Более того, после детального анализа экономического цикла и признания наличия более обширного пространства для развития производительных сил в рамках капитализма Маркс и Энгельс сочли, что характер революций лишь подтвердил верность их гипотезы. Затем в «Капитале» теория капиталистического способа производства была колоссально углублена, но общая концепция взаимоотношений между экономической, политической и идеологической сферами осталась по существу неизменной. Она была вновь подтверждена в предисловии 1872 года к «Манифесту Коммунистической партии», и лишь в 80-е годы – в виде реакции на распространение вульгарного марксизма, замешанного на позитивизме, – Энгельс начал подчеркивать сложный и опосредованный характер экономической детерминации и важность политической сферы. Однако и в этом случае речь шла скорее об уточнении, нежели о развитии теории, поскольку Энгельс не был склонен пересматривать характер детерминации как принцип самой теории. В самом деле, маловероятно, чтобы Энгельс допускал необходимость подобного пересмотра по существу; его фундаментальные теоретические воззрения были отмечены высокой степенью постоянства. Неизменно храня несгибаемую веру в идею исторического процесса, который приведет к гибели капитализма, он в отличие от большей части теоретиков Zusammenbruch II Интернационала, предполагавших как раз общий и одновременный крах капитализма, рассматривал развитие классовой борьбы как составную часть этого процесса. Он сохранил верность также своему почерпнутому из чартизма убеждению в том, что борьба за демократию в капиталистических странах есть социальная борьба и, следовательно, компонент борьбы за социализм: отсюда тот энтузиазм, который он вместе с Марксом неизменно выражал по поводу всеобщего избирательного права, и вера в то, что в некоторых странах к социализму можно прийти мирным путем. К тому же, несмотря на тонкость Энгельсова анализа обстановки в Германии (в рамках которого он развил свои важные положения об абсолютизме, «бонапартизме» буржуазии и «революции сверху») и несмотря на его теорию, связывавшую характер английского рабочего движения с господством англичан на мировом рынке, политическая линия его выступлений в основном оставалась идентичной той, которую они вместе с Марксом выработали в 40-е годы: поощрять формирование независимых рабочих партий, ориентирующихся на классовую борьбу; вступать в союзы с другими прогрессивными силами исключительно на основе такой независимости; бороться со всеми препятствиями сектантского характера, встающими на этом пути.

Энгельс, совершенно очевидно, на всю жизнь сохранил отпечаток, наложенный на него в молодости опытом пребывания в Англии. Он был поистине проницательным в оценках, но его интуиция действительно не подводила его только при рассмотрении проблем рабочего движения в промышленно развитых странах. Как и в молодые годы, он всегда разделял убеждение насчет «идиотизма деревенской жизни», и ему нелегко было мыслить о крестьянах иначе как в категориях пережитков варварства либо вне перспективы их будущей пролетаризации[297]. В борьбе с бакунистами в Испании и Италии ему случалось утрачивать чувство меры; южным славянам и чехам он так и не простил никогда их участия в подавлении революции 1848 года в Германии и Венгрии; он отказывался признавать достойным внимания национальный вопрос, если только он – осознанно или бессознательно – не способствовал делу революции. Сила и одновременно слабость его мышления заключались в безоговорочном приоритете, который он отдавал ситуациям, где, по-видимому, складывались наибольшие возможности для продвижения дела социализма; порой это мешало ему разглядеть параллельно развивавшиеся конфликты, быть может, не укладывающиеся в рамки устоявшихся представлений, но тем не менее так же коренящиеся в реальной действительности.

Соображениями такого рода всегда определялись перемены в его взглядах на международные отношения. В 50 – 60-е годы Маркс и Энгельс всматривались в политический горизонт в надежде на то, что общеевропейская война вызовет к жизни прогрессивный союз против царизма, радикализирует буржуазию и будет способствовать ниспровержению реакционных самодержавных режимов. Однако после того, как Бисмарк довел до конца объединение Германии и аннексировал Эльзас и Лотарингию, Энгельс стал все больше убеждаться в необходимости мира. Поскольку будущее социализма зависело теперь от будущего Германии и беспрепятственного развития Социал-демократической партии Германии, ему представлялось необходимым любой ценой помешать франко-русскому альянсу и отсрочить вопрос о возвращении французских провинций до победы социализма. Сомнительно, кстати говоря, чтобы подобная пронемецкая позиция опиралась на социалистические критерии, а не просто на особые национальные симпатии. Факт тот, что Бебель и Бернштейн были шокированы, когда обнаружили в бумагах Энгельса план защиты Парижа от пруссаков в 1870 году; они уничтожили его из страха перед той реакцией, которую он мог вызвать в Германии[298]. Однако такая односторонняя акцентировка перспектив успеха немецкого социализма причинила немало затруднений II Интернационалу. В 1891 году французские социалисты были крайне обижены выступлением Энгельса против французского шовинизма, и в частности утверждением о необходимости поддержки отечества немецкими социалистами в случае оборонительной войны, между тем как он даже не упомянул об аналогичных действиях французских социалистов в случае военного нападения со стороны Германии[299]. Озабоченность Энгельса русской угрозой и настойчивое подчеркивание необходимости мира для построения социализма в Германии отчасти помешали ему должным образом рассмотреть ситуацию во Франции; из этого следует, что Социал-демократическая партия Германии не совсем кривила душой, когда апеллировала к авторитету Энгельса в поисках оправданий голосования своих депутатов за военные кредиты, ознаменовавшего начало войны 1914 года [См. МЭ: 38, 148 – 151].

И сила и слабость Энгельсова марксизма обусловливались жившим в нем напряженным и постоянным ощущением поступи диалектики истории, объединенного наступления крупной промышленности и пролетарского движения. Этим объясняется как то влияние, которое всегда оказывал на Энгельса Гегель, так и неоднократное обращение Энгельса к Гегелю, когда он сталкивался с проблемами, для которых у марксизма не было решений. Именно к гегелевскому понятию «исторической нации» он обратился в период подъема национализма в 1848 году и именно к гегелевской натурфилософии он обращался за указаниями в своих поисках альтернативы механистическому материализму конца 50-х годов точно так же, как именно к гегелевской идее диалектического взаимодействия он обратился в качестве аргумента против концепций вульгарного марксизма и экономического или технологического детерминизма в 80 – 90-е годы.

Но со времен своей молодости он сохранил верность не только Гегелю. Несмотря на настойчивое подчеркивание научных основ социализма, Энгельс во многих отношениях остался верным учеником великих утопистов, с чьими идеями он познакомился в юные годы. Он думал не только о сиюминутной политике разных социалистических партий своей эпохи, но и о ликвидации различий между городом и деревней, о раскрепощении женщины, высвобождении семейных и социальных отношений из цепей собственности и рабства зарплаты, об исчезновении государства. Он всегда оставался поклонником Оуэна, а еще больше – Фурье. Сила его ненависти к собственности, правительству и гнусностям «цивилизации» отчетливо видна в «Происхождении семьи, частной собственности и государства». Лишь человек, который однажды попробовал – и с тех пор никогда не забывал – вкус социалистической утопии, мог написать следующие строки:

«То объединение людей в общество, которое противостояло им до сих пор как навязанное свыше природой и историей, становится теперь их собственным свободным делом. Объективные, чуждые силы, господствовавшие до сих пор над историей, поступают под контроль самих людей. И только с этого момента люди начнут вполне сознательно сами творить свою историю, только тогда приводимые ими в движение общественные причины будут иметь в преобладающей и все возрастающей мере и те следствия, которых они желают. Это есть скачок человечества из царства необходимости в царство свободы» [МЭ: 20, 295][300].