3. Английский опыт

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В Англию Энгельс отбыл в конце ноября 1842 года – официально для продолжения своей коммерческой практики в манчестерской фирме «Эрмен энд Энгельс» – и пробыл там двадцать один месяц. Возвращаясь мыслью к этому первому пребыванию в Англии, Энгельс почти сорок лет спустя писал:

«Живя в Манчестере, я, что называется, носом натолкнулся на то, что экономические факты, которые до сих пор в исторических сочинениях не играют никакой роли или играют жалкую роль, представляют, по крайней мере для современного мира, решающую историческую силу; что они образуют основу, на которой возникают современные классовые противоположности; что эти классовые противоположности во всех странах, где они благодаря крупной промышленности достигли полного развития, следовательно, особенно в Англии, в свою очередь составляют основу для формирования политических партий, для партийной борьбы и тем самым для всей политической истории» [МЭ: 21, 220].

Как можно судить по статьям того периода, процесс, который привел Энгельса к этим выводам, был далеко не таким простым и ясным, как это представляется ретроспективно. Для верного восприятия новых впечатлений ему пришлось не просто открыть глаза и уши, но и поставить на первых порах под вопрос некоторые основополагающие предпосылки немецкого философского коммунизма, привезенные им с собой в Англию. Симптомы разрыва с указанными предпосылками появились еще до начала второго года пребывания в стране и нашли свое выражение лишь в «Положении рабочего класса в Англии» – книги, которая была написана в сентябре 1844 – марте 1845 года, по возвращении в Бармен. Однако полный разрыв произошел лишь тогда, когда он вместе с Марксом определил свою отрицательную позицию в «Немецкой идеологии», написанной в Брюсселе в 1845 – 1846 годах.

Первые признаки его растущего интереса к «экономическим фактам» можно наблюдать в конце 1843 года в задуманной с размахом серии очерков о политической экономии, о «Прошлом и настоящем» Карлейля и «Положении Англии», печатавшихся в «Немецко-французском ежегоднике», а потом в «Форвертс». Чтение Фурье и в особенности Карлейля побуждает его следующим образом характеризовать «положение Англии»: «„Национальное богатство“ англичан очень велико, и все же они – самый бедный народ в мире» [МЭ: 1, 548]. Иными словами, как утверждал Карлейль, «среди пышного изобилия народ умирает с голоду; меж золотых стен и полных житниц никто не чувствует себя обеспеченным и удовлетворенным» [МЭ: 1, 578]. Чтение прудоновской книги «Что такое собственность?» и некоторых работ Оуэна побудило его возложить ответственность за подобное положение на частную собственность. В конце 1843 года он писал о Прудоне:

«Право частной собственности, следствия, вытекающие из этого института, – конкуренция, безнравственность, нищета, – раскрыты здесь с такой силой ума и действительно научного исследования, которых мне не доводилось встречать соединенными в одной книжке» [МЭ: 1, 533].

Тем не менее в «Набросках к критике политической экономии», опубликованных в «Немецко-французском ежегоднике», Энгельс пошел гораздо дальше Прудона. Он не ограничился противопоставлением ужасающей экономической действительности утверждениям экономистов, но попытался доказать, что противоречия политической экономии суть необходимое следствие противоречий, порожденных частной собственностью. Первым среди представителей левого крыла немецкой философии он переместил дискуссию на почву политической экономии, обнажив связи между частной собственностью, политической экономией и современными социальными условиями в процессе перехода к коммунизму. Политическая экономия квалифицировалась как «наука обогащения», «с ней на место простого ненаучного торгашества выступила развитая система дозволенного обмана» – следствие распространения торговли и порождение «взаимной зависти и алчности торговцев» [МЭ: 1, 544]. В самом деле, торговля основывается на конкуренции, порожденной частной собственностью, которая противопоставляет друг другу интересы отдельных индивидов, порождает разделение земли, труда и капитала, столкновение наемной рабочей силы с продуктом ее труда в форме заработной платы, обращение человека в товар, изобретение машины и фабрики, распад семейных, национальных и всех прочих уз и их превращение в отношения чистогана, поляризацию общества на миллионеров и неимущих и повсеместное распространение «войны всех против всех». Сопровождавшая этот процесс «наука обогащения» запуталась в неразрешимых антиномиях, а ее служители запятнали себя еще большим лицемерием и безнравственностью. Действительно, начиная с Адама Смита, ревнители свободы торговли и экономического либерализма, несмотря на все свои атаки против монополий и апологию мирного прогресса, опирающегося на свободный товарообмен, отказывались от обсуждения самой большой монополии – частной собственности, которая в форме конкуренции порождает наиболее кровопролитную всеобщую войну всех против всех.

Известно, что очерк Энгельса оказал столь сильное влияние на размышления Маркса о политической экономии, изложенные в «Рукописях» 1844 года, что еще в 1859 году он характеризовал его как «гениальные наброски к критике экономических категорий» [МЭ: 13, 8]. Было бы тем не менее ошибкой рассматривать «Наброски» как доказательство разрыва Энгельса с философским коммунизмом под воздействием английской обстановки или как первое выражение исторического материализма в том виде, как он будет выработан в 1845 году. Дело не только в том, что упор делался им пока на частной собственности и конкуренции в большей мере, чем на способе производства и классовой борьбе, но и в том, что сама частная собственность рассматривалась как причина «безнравственности нынешнего состояния человечества» [МЭ: 1, 559]. Позиция, с которой Энгельс вел свою критику, была «человеческой», то есть скорее антропологической, чем теологической, и Карлейль удостаивался его похвалы за то, что его книга «затрагивает человеческие струны, изображает человеческие отношения и носит на себе отпечаток человеческого образа мыслей» [МЭ: 1, 572].

Энгельс полностью принимал данную Карлейлем характеристику положения в Англии, но приписывал презрение автора к демократии и его невежество по части знания социализма не его классовой позиции, а его «пантеизму», который все еще ставил над человеком некую сверхъестественную власть. Предложенное Карлейлем решение заключалось в новой религии, основанной на культе труда. По Энгельсу же, религия не только не способна служить ответом на безнравственность и лицемерие современности, но в действительности сама является источником всех зол. Его решение заключалось в намерении возвратить

«человеку содержание, которого он лишился благодаря религии, – и не какое-то божественное, но человеческое содержание, и это возвращение сводится просто к пробуждению самосознания. Мы хотим устранить все, что объявляет себя сверхъестественным и сверхчеловеческим, и тем самым устранить лживость, ибо претензия человеческого и естественного быть сверхчеловеческим, сверхъестественным есть корень всей неправды и лжи. Поэтому-то мы раз и навсегда объявили войну также религии и религиозным представлениям» [МЭ: 1, 592].

По тем же самым причинам он считал возможным определять торговые кризисы как «естественный закон, покоящийся на том, что участники здесь действуют бессознательно»; называть Адама Смита «Лютером политической экономии», благодаря которому «на смену католической прямоте пришло протестантское лицемерие», и рассматривать мальтузианскую теорию народонаселения как «высшую мудрость христианской политической экономии» [МЭ: 1, 549, 561, 567]. Движимый аналогичными мотивами, усвоение которых, со всей очевидностью, было облегчено чтением очерка Маркса «К еврейскому вопросу», Энгельс несколько месяцев спустя предпринял было попытку разработать теорию английской конституционной монархии как выражение «страха человечества перед самим собой» [МЭ: 1, 621].

Ко всему этому, хотя исходным пунктом Энгельсовой критики продолжал быть гуманизм, применявшийся им в этой критике метод оставался все еще гегельянским. Через несколько дней после приезда в Англию, в ноябре 1842 года, Энгельс удрученно писал:

«Закоснелому британцу никак не втолковать того, что само собой понятно в Германии, а именно – что так называемые материальные интересы никогда не могут выступить в истории в качестве самостоятельных, руководящих целей, но что они всегда, сознательно или бессознательно, служат принципу, направляющему нити исторического прогресса» [МЭ: 1, 449].

Годом позже, работая над своим очерком по политической экономии, Энгельс питал столь же прочную веру в то, что, «раз какой-либо принцип приведен в движение, он сам собой пронизывает все свои следствия, независимо от того, нравится это экономистам или нет» [МЭ: 1, 550]. Поэтому, как писал он о своем собственном методе политико-экономического анализа, «критикуя политическую экономию, мы будем исследовать основные категории, раскроем противоречие, привнесенное системой свободы торговли, и сделаем выводы, вытекающие из обеих сторон этого противоречия» [МЭ: 1, 548].

Энгельс прибыл в Англию, будучи полностью убежденным в правильности пророчества Гесса, согласно которому Англии суждено выступить носительницей социальной революции; революции, которая повторит религиозно-философскую революцию Германии и политическую революцию Франции, но пойдет дальше их[291]. С первых же шагов, однако, он вынужден был признать, что «в Англии, по крайней мере среди партий, которые теперь оспаривают друг у друга господство, среди вигов и тори, не знают никакой борьбы принципов, знают только конфликты материальных интересов» [МЭ: 1, 499]. Задача, стало быть, состояла в том, чтобы раскрыть, каким образом в Англии принцип реализовался через видимое преобладание материальных интересов и голой практики. Ответ Энгельса на этот вопрос появился год спустя в виде незавершенной серии статей «Положение Англии», написанных в первые месяцы 1844 года. «Великой противоположностью, издавна занимавшей историю и заполнявшей ее своим развитием», он считает «противоположность субстанции и субъекта, природы и духа, необходимости и свободы». Вплоть до конца XVIII века всемирная история лишь все более остро противопоставляла друг другу обе стороны этой противоположности.

«Немцы, христианско-спиритуалистический народ, пережили философскую революцию; французы, антично-материалистический, а потому – политический народ, должны были проделать революцию на политическом пути».

Но

«англичане, национальность которых представляет собой смешение немецких и французских элементов, которые, следовательно, носят в себе обе стороны противоположности и оттого универсальнее, чем каждый из обоих этих факторов в отдельности, были поэтому вовлечены и в более универсальную, социальную революцию» [МЭ: 1, 600].

Англичане воплощают эти стороны противоположности в их наиболее острой форме, и именно неспособностью разрешить ее объясняется «вечное внутреннее беспокойство англичан» [МЭ: 1, 601].

«В конце концов, после всех тщетных попыток разрешить противоречие, английская философия объявляет его неразрешимым, разум – недостаточным и ищет спасения либо в религиозной вере, либо в эмпирии».

Этим объясняется религиозное ханжество английского среднего класса и вместе с тем его эмпиризм. В то же время, однако, «это чувство противоречия было источником колонизации, мореплавания, промышленности и вообще огромной практической деятельности англичан» [МЭ: 1, 601]. Одна только Англия, следовательно, обладает социальной историей.

«Только в Англии индивиды как таковые, не представляя сознательно всеобщих принципов, способствовали национальному развитию и приблизили его к развязке. Лишь здесь масса действовала как масса, во имя своих собственных частных интересов; лишь здесь принципы претворялись в интересы, прежде чем они могли оказывать влияние на историю» [МЭ: 1, 603].

Если до сих пор мы подчеркивали философскую проблематику, с которой Энгельсу пришлось столкнуться в Англии в 1842 – 1844 годах, то это делалось не для того, чтобы опровергнуть его утверждение о растущем осознании важности «экономических фактов», а для того, чтобы показать, какое огромное идейное и духовное усилие он должен был совершить, прежде чем написать «Положение рабочего класса в Англии» – книгу, которая не является, конечно, просто плодом умного наблюдения, но олицетворяет также глубокую перемену в его политических и теоретических позициях. Для того чтобы по-настоящему оценить путь, который ему пришлось пройти, и ворох того, что он должен был забыть – не только основы радикального немецкого идеализма, но практически и все известные к тому времени варианты социализма, – следует рассмотреть, какие перемены совершились в его представлениях о революции рабочего класса и о современной промышленности.

Энгельс прибыл в Англию сразу же после всеобщей чартистской забастовки, твердо веря в пророчество Гесса о близкой социальной революции, которая приведет к утверждению коммунизма. Здесь следует напомнить, что, по концепции Гесса, коммунизм означает торжество принципов общности и «единства» над эгоизмом и раздробленностью[292]. Он не вытекал из борьбы классов, и его становление вовсе не связывалось с участью какого-то определенного класса. Гесс не раз отвергал предлагаемое Лоренцом фон Штейном отождествление коммунизма с пролетариатом, побуждаемым алчным и эгоистическим желанием равенства – желанием, вызванным просто голодом[293]. Энгельс поэтому вел себя совершенно последовательно, когда в январе 1843 года отклонил предложение Бауэра, Шаппера и Молля вступить в «Союз справедливых». Он не мог принять коммунизм немецких ремесленников, потому что, как он сам признавался позже, «их ограниченному уравнительному коммунизму я в то время еще противопоставлял немалую дозу столь же ограниченного философского высокомерия» [МЭ: 21, 216]. Позже в том же году он писал по поводу ревнителей немецкого философского коммунизма, к которым причислял и самого себя: «только при социальной революции, основанной на коллективной собственности, установится общественный строй, отвечающий их абстрактным принципам» [МЭ: 1, 539]. Немцы поэтому неизбежно стремятся к коммунизму, поскольку

«немцы – нация философская, они не пожелают, не смогут отказаться от коммунизма, раз он покоится на здоровых философских основах, в особенности, когда он является неизбежным выводом из их собственной философии. И вот задача, которую нам предстоит теперь выполнить».

Поскольку социализм затрагивает интересы всего человечества, а не только одного какого-то класса, не удивительно, что на протяжении большей части своего пребывания в Англии Энгельс придавал куда большее значение движению оуэнистов, чем чартизму. «Что касается отдельных пунктов учения нашей партии, – писал он в 1843 году, – то мы сходимся гораздо больше с английскими социалистами, чем с какой-либо другой партией» [МЭ: 1, 541]. Он был поражен огромными успехами, достигнутыми в практике английских социалистов, и единственным для него пунктом расхождения было то, что

«социалисты остаются еще англичанами именно там, где им следовало бы быть только людьми; из философских учений континента им известен один только материализм, они не знают даже немецкой философии; в этом и состоит их недостаток» [МЭ: 1, 596].

Его отход от позиции чартистов еще больше усиливался из-за их сосредоточенности на вопросе о преодолении определенной формы государства, а не государства как такового. Энгельс писал:

«Демократия, в конечном счете, как и всякая другая форма правления, есть, на мой взгляд, противоречие в себе самой, ложь, не что иное, как лицемерие (или, как говорим мы, немцы, теология)» [МЭ: 1, 526].

С самого начала он явно восхищался боевым духом чартистов и считал их победу неизбежной. Но его взгляд, как всегда, проникал дальше, за пределы эфемерного триумфа демократии. Социалисты, писал он в январе 1844 года,

«представляют собой единственную партию в Англии, имеющую будущее, как бы относительно слабы они ни были. Демократия, чартизм должны вскоре одержать верх, и тогда массе английских рабочих останется один только выбор – между голодной смертью и социализмом» [МЭ: 1, 596].

При всем том, что его идейные позиции были именно таковы, его первые впечатления от английской действительности говорят о том, что он был все же немало озадачен. По приезде он был поражен тем, что «когда здесь говорят о чартистах и радикалах, то почти всегда имеют в виду народные низы, массу пролетариев; и действительно, немногие образованные лидеры партии совершенно теряются в этой массе» [МЭ: 1, 496 – 497]. Еще большее изумление у него вызвало открытие, что сочувствующие социализму встречались лишь в низших слоях общества и что произведения Штрауса, Руссо, Гольбаха, Байрона и Шелли хотя и читались рабочими, но были практически как бы под запретом у среднего класса и в «образованных» кругах. Карлейль помог ему понять, почему буржуазия погрязла в «служении Маммоне» и ханжестве, но то обстоятельство, что симпатии к просвещению обнаруживали лишь представители низших классов, он мог объяснить только тем, что речь шла о положении, сходном с положением ранних христиан [См. МЭ: 1, 513].

Однако начиная с первых месяцев 1844 года вырисовываются новые моменты. Главенствующими пока еще остаются философский гуманизм и гегелевский метод, но разным их элементам придается теперь другое значение. Особого внимания заслуживает новая и первоочередная роль, отводимая Энгельсом промышленной революции. После подробного описания перемен в промышленности он утверждает:

«Это революционизирование английской промышленности – основа всех современных английских отношений, движущая сила всего социального развития. Его первым следствием было уже указанное ранее возвышение интереса до господства над человеком. Интерес овладел вновь созданными промышленными силами и использовал их для своих целей; эти силы, по праву принадлежащие человечеству, стали, под воздействием частной собственности, монополией немногих богатых капиталистов и средством порабощения масс. Торговля вобрала в себя промышленность, стала благодаря этому всемогущей, стала связующим началом человечества» [МЭ: 1, 615].

Иными словами, от трактовки конкуренции как продукта алчности торговцев и «науки обогащения» экономистов его внимание переместилось на те реальные силы, которые придали конкуренции всеобщий характер. Кроме того, он начал понимать, каким образом индустриализация преобразовала систему классов. Самым важным событием в Англии XVIII века явилось создание совершенно нового класса – пролетариата; кроме того, в ходе того же процесса «средний класс» влился в аристократию. В свою очередь, однако, четкое размежевание английского общества на три класса – земельную аристократию, аристократию денег и рабочую демократию – подрывало основы государства. В своем набросанном в марте 1844 года анализе английской конституции и юридической системы Энгельс пришел к выводу, что хваленое равновесие властей, санкционированное конституцией, есть лишь «большая ложь» [МЭ: 1, 641]. Подчеркивая контраст между конституционной теорией и политической практикой, он писал: «Здесь – триединство законодательной власти, там – тирания буржуазии». Не королева, не лорды и не палата общин правят Англией. «Кто же, в сущности, правит в Англии? – Правит собственность» [МЭ: 1, 627, 626]. Могущество аристократии определялось не ее конституционным положением, а размерами ее земельных владений. Таким образом, поскольку власть аристократии, как и власть буржуазии, основана на принадлежащей им собственности и «поскольку собственность и приобретенное благодаря собственности влияние составляют сущность буржуазии…, постольку господствует действительно буржуазия» [МЭ: 1, 626 – 627].

Но если конституция оказывалась простой оболочкой, под которой скрывается господство частной собственности, и если другие «прирожденные права» англичан (свобода печати, свобода собраний, неприкосновенность личности, суд присяжных) также оказывались привилегией богатых, в которой отказано беднякам, то обстоятельство, на первый взгляд показавшееся Энгельсу столь загадочным, – неразумная оппозиция буржуазии демократии и социализму – внезапно становилось ясным и понятным. Социализм продолжал оставаться целью борьбы, а «демократическое равенство» было «химерой». Но если борьба с недемократическим государством в действительности была не политической, а социальной борьбой, борьбой против господства собственности, то тогда и чартизм приобретал совершенно иной смысл. В самом деле, какой тип демократии явился бы на свет в результате победы чартистов?

«Не демократия французской революции, противоположностью которой были монархия и феодализм, а такая демократия, противоположностью которой является буржуазия и собственность… Буржуазия и собственность господствуют; бедняк бесправен, его угнетают и унижают, конституция его не признает, закон притесняет его; борьба демократии против аристократии в Англии есть борьба бедных против богатых. Демократия, навстречу которой идет Англия, – это социальная демократия» [МЭ: 1, 642].

В начале сентября 1844 года, возвращаясь в Бармен, Энгельс на несколько дней задержался в Париже для встречи с Марксом. Анализируя задним числом значение открытия, сделанного в Манчестере, а именно – решающей роли «экономических фактов», как «основы, на которой возникают современные классовые противоположности», Энгельс писал в 1885 году:

«Маркс не только пришел к тем же взглядам, но и обобщил их уже в „Deutsch-Französische Jahrbücher“ (1844) в том смысле, что вообще не государством обусловливается и определяется гражданское общество, а гражданским обществом обусловливается и определяется государство, что, следовательно, политику и ее историю надо объяснять экономическими отношениями и их развитием, а не наоборот» [МЭ: 21, 220].

Это утверждение верно только отчасти. Анализируя работы Маркса периода, предшествующего его встрече с Энгельсом, можно заключить, что он не пришел «к тем же взглядам» по крайней мере по двум весьма важным вопросам. Во-первых, если Маркс говорил о подчинении государства гражданскому обществу, то Энгельс выработал – хотя и не в форме теоретического обобщения – не менее важное положение: о классовом характере государства. В своих написанных за несколько недель до приезда Энгельса «Критических заметках к статье „Пруссака“ „Король прусский и социальная реформа“» Маркс, по сути дела, определял государство следующим образом:

«Государство зиждется на противоречии между общественной и частной жизнью, на противоречии между общими интересами и интересами частными» [МЭ: 1, 440].

В этой статье нет и намека на концепцию правящего класса в том виде, как она трактуется в последующей марксистской теории. Проблема, рассматриваемая здесь, заключается в бессилии политической администрации перед засильем гражданского общества; бессилии, противоречивым характером которого можно было объяснить саму иллюзию политической сферы. Энгельс же к этому времени определил английское государство как орудие, используемое властвующим классом имущих в его борьбе против рабочего класса[294].

Во-вторых, Энгельсу принадлежит указание на особенности классовой борьбы, порожденные современной промышленностью. Вплоть до написания в начале 1845 года незавершенного очерка о Листе Марксовы упоминания о современной промышленности носили поверхностный и чисто описательный характер. Определяющим понятием, вокруг которого в 1845 – 1847 годах произойдет кристаллизация новой теории исторического материализма, было понятие способа производства; важнейшим же компонентом этого понятия стало значение, придаваемое производительным силам. В области теории это позволит Марксу и Энгельсу раскрыть классовую борьбу как борьбу производительных сил против производственных отношений; в области же политики это даст им возможность объявить войну капиталу, подчеркивая вместе с тем прогрессивную тенденцию развития современной промышленности. Великая перемена, произведенная промышленным переворотом, заключалась в преобразовании отношений между рабочим и средствами производства. Именно эта трансформация и породила ранее неизвестную форму современной классовой борьбы.

Хотя Энгельс уже в 1844 году стал все увереннее улавливать революционные тенденции, которые несла в себе современная промышленность, порождавшая новую форму классовой борьбы, он был далек от выработки теории исторического материализма. Его просто интересовал тот особый путь, на который, похоже, вступила Англия, направляясь навстречу социальной революции, и, чтобы объяснить самому себе это явление, он весьма непоследовательно прибегал к мешанине из Гегеля и Фейербаха. Со своей стороны Маркс в «Рукописях» 1844 года именно ради сохранения теоретической строгости построения рассуждал в основном о производстве ремесленного типа. Применяя с большей последовательностью, чем сам Фейербах, приемы фейербаховского «переворачивания» гегелевской, диалектики, он в основном выявлял отношение не между рабочим и средствами производства, а между рабочим и продуктом его труда. Рисуемая им перспектива была перспективой материального и антропологического обнищания человека: мир отчуждения и частной собственности, не опосредованных прогрессивными и революционными возможностями, которые нес с собой новый способ производства. Летом 1844 года Маркс произвел на Энгельса впечатление блестящего теоретика-гуманиста, смелого и самобытного в применении логики «переворачивания» к государству и истолкованию государства, а также к политической экономии; мыслителя, наделенного четким пониманием несовместимости Фейербаха и Гегеля.

«Положение рабочего класса в Англии» представляет собой итог последней фазы идейного развития Энгельса до его совместной работы с Марксом в Брюсселе. Уже то, что он избрал предметом своего анализа в первую очередь современную промышленность, рабочий класс и развитие классовой борьбы, само по себе много говорит об изменениях в его шкале приоритетов. Как и Маркс (который предполагал написать книгу о диалектике), Энгельс так и не нашел времени написать задуманную им книгу по социальной истории Англии, частью которой как раз и должна была стать работа «Положение рабочего класса в Англии». Если в его предыдущих очерках столь важное место отводилось осмыслению давней истории Англии, рассматриваемой в гегелевских категориях, то здесь оно начисто отсутствует – без сомнения, как результат его дискуссий с Марксом. Однако в этой работе Энгельс не проявляет также интереса к теологии и Фейербаху, хотя все еще верит, что коммунизм стоит над классовой борьбой. Еще в «Святом семействе» Энгельс посвятил Фейербаху несколько наиболее восторженных пассажей, но уже в ноябре 1844 года чтение «Единственного и его собственности» Штирнера убедило его, что

«фейербаховский „человек“ есть производное от бога… и потому его „человек“ еще увенчан теологическим нимбом абстракции. Настоящий же путь, ведущий к „человеку“, – путь совершенно обратный… мы должны исходить из эмпиризма и материализма, если хотим, чтобы наши идеи и, в особенности, наш „человек“ были чем-то реальным; мы должны всеобщее выводить из единичного, а не из самого себя или из ничего, как Гегель» [МЭ: 27, 12].

Маркс, очевидно, не одобрил такой программы, и в особенности уступок Штирнеру, и в следующем письме Энгельс согласился с его мнением [См. МЭ: 27, 15]. Несмотря на это, негативное влияние Штирнера сохранялось. В книге Энгельса явственно отражено его раздражение «теоретической болтовней» о «человеке» и его новый интерес к «действительным, живым предметам» в их историческом развитии.

Отправной точкой рассуждений автора «Положения рабочего класса в Англии» служили не конкуренция и не частная собственность, а те специфические исторические изменения, которые происходили в промышленности на протяжении XVIII века. Энгельсово объяснение на этот счет не было исчерпывающим [См. МЭ: 2, 261], но логика, на которую он опирался, может быть выведена из общего построения работы. Взятая сама по себе, конкуренция как понятие способна дать представление лишь о некоем негативном процессе распада, еще более жестокой, чем ранее, борьбе между индивидами, чьим единственным шансом на спасение становится обновленное сознание их принадлежности к человечеству – сознание, которое следует пробудить извне, философией. Понятие «промышленность», напротив, может стать исходным пунктом анализа более сложного и противоречивого процесса – процесса, который потенциально содержит в себе возможности освобождения:

«Мелкая промышленность создала буржуазию, крупная создала рабочий класс и возвела немногих избранных из рядов буржуазии на трон, но только затем, чтобы тем вернее когда-нибудь их низвергнуть» [МЭ: 2, 261].

«Промышленностью» в условиях свободной конкуренции объяснялись не только «война всех против всех», но и рост рабочего движения, объединенного в своем усилии ниспровергнуть систему конкуренции. Английские социалисты уже не удостаивались похвалы за свою верность «философскому принципу», а подвергались критике за «абстрактность» своих принципов и за то, что «они не признают исторического развития», вследствие чего

«постоянно жалуются на деморализацию низших классов, не замечают в этом разложении общественного порядка элементов прогресса… В теперешней своей форме социализм никогда не сможет стать общим достоянием рабочего класса; для этого ему необходимо спуститься со своих высот и на некоторое время вернуться к чартистской точке зрения» [МЭ: 2, 460].

Глядя сквозь призму конкуренции, можно было вообразить себе лишь абстрактную перспективу общин; «промышленность» же олицетворяла исторический процесс, который, концентрируя население в крупных производственных единицах и больших городах, сам по себе создавал материальные условия для объединения рабочих:

«Если централизация населения вызывает оживление и усиленное развитие имущих классов, то развитию рабочих она содействует еще больше. Рабочие начинают чувствовать себя – в своей совокупности – как класс, до их создания доходит, что, будучи слабыми в одиночку, они все вместе образуют силу; это способствует отделению от буржуазии и выработке самостоятельных, свойственных рабочим и их жизненным условиям понятий и идей, появляется сознание своего угнетения, и рабочие приобретают социальное и политическое значение. Большие города – очаги рабочего движения: в них рабочие впервые начали задумываться над своим положением и бороться за его изменение, в них впервые выявилась противоположность интересов пролетариата и буржуазии, в них зародились рабочие союзы, чартизм и социализм. Болезнь социального организма, которая носила в деревне хронический характер, получила в больших городах острую форму и тем самым раскрылись ее истинная сущность и способ ее излечения» [МЭ: 2, 354].

В «Набросках к критике политической экономии» Энгельс еще раньше описывал конкуренцию как кару, ниспосланную человечеству:

«В этой враждебности одинаковых интересов, именно вследствие их одинаковости, завершается безнравственность нынешнего состояния человечества, и этим завершением является конкуренция» [МЭ: 1, 559].

Теперь же, наоборот, конкуренция выступала в качестве узлового момента классовой борьбы между буржуазией и рабочим классом. Конкуренция между самими рабочими до предела повышает выработку каждого и благодаря разделению труда и применению машин порождает «незанятую резервную армию рабочих, оставляя без хлеба каждого десятого из них». Конкуренция между рабочими есть «самое сильное оружие буржуазии против пролетариата» [МЭ: 2, 311 – 312, 316, 320]. Мало того, конкуренция лежит в основе не только практики, но и всей теории буржуазии: «Спрос и предложение, supply and demand, – такова формула, в которую логика англичанина укладывает всю человеческую жизнь». Даже роль самого государства сведена ею до минимума – «чтобы обуздывать столь необходимых ей пролетариев» [МЭ: 2, 497 – 498].

Поэтому всю историю развития рабочего движения – от луддизма к тред-юнионизму и далее к чартизму – пронизывает, подобно непрерывной нити, борьба за устранение конкуренции между рабочими. Разрыв между «политическими» буржуазными демократами и «социальными» пролетарскими демократами после 1842 года вызван проблемой свободы торговли.

«Свободная конкуренция, – писал Энгельс, – причинила рабочим столько страданий, что стала им ненавистной; ее сторонники, буржуа, являются заклятыми врагами рабочих. Полная свобода конкуренции может причинить рабочим только вред. Все требования, которые они выставляли до сих пор – десятичасовой билль, защита рабочего от капиталиста, хорошая заработная плата, обеспеченное положение, отмена нового закона о бедных, – все эти требования, которые являются по меньшей мере такой же неотъемлемой частью чартизма, как и „шесть пунктов“, направлены прямо против свободной конкуренции и свободы торговли… Именно по этому вопросу пролетариат расходится с буржуазией, а чартизм – с радикализмом… По существу своему чартизм есть явление социального характера» [МЭ: 2, 458].

Но именно потому, что чартизм представляет собой социальное явление, а социализм олицетворяет единственную конечную альтернативу конкуренции, следующим шагом должно явиться слияние чартизма и социализма в подлинно пролетарский социализм, которому в этой форме суждено будет сыграть чрезвычайно важную роль в развитии английского народа.