2. Годы духовного формирования

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Энгельс, бывший двумя годами моложе Маркса, родился в 1820 году в Бармене (Вуппертале. – Ред.) и был старшим сыном одного из самых крупных промышленников города[288]. В условиях отсталой, не пережившей еще индустриализации Германии эпохи Реставрации Бармен и его город-близнец Эльберфельд – мануфактурные города, связанные с мировым рынком, – представляли собой исключение. Путешественники, журналисты и литераторы 30 – 40-х годов зачастую называли этот район германским Манчестером, хотя, может быть, точнее было бы назвать его германским Ковентри, ибо главным видом хозяйственной деятельности здесь было производство текстиля. Рабочие работали, как правило, на дому вместе со своими семьями на торговцев-посредников, которые контролировали приобретение сырья и сбыт готовой продукции. Эльберфельд и Бармен были исключением и с другой точки зрения. Хотя эти края, как и остальная Рейнская область, пережили наполеоновские завоевания и пользовались благами наполеоновского кодекса, их население в подавляющем большинстве состояло из кальвинистов или лютеран, а не католиков. В силу этого оно после 1815 года с гораздо большей готовностью признало власть прусского правительства, нежели вся Рейнская область в целом.

Эти два фактора четко отличали семью и культурную среду Энгельса от окружения, в котором рос Маркс. Родившись в зоне франкофильских настроений, сын адвоката-еврея, лишь формально принадлежавшего к протестантам, а в действительности придерживавшегося либерально-просветительских взглядов, Маркс в молодости, по-видимому, не слишком конфликтовал с политическими или философскими позициями своего отца. По крайней мере до конца 30-х годов средний класс Трира продолжал враждебно относиться к прусской оккупации. Сохранялась, напротив, сильная ностальгия по наполеоновскому правлению, и просвещенная часть жителей проявляла восприимчивость к французским идеям: как либеральным, так и – начиная с 30-х годов – сен-симонистским. В юности Маркс не был затронут культурно-политическим брожением немецкого национализма; напротив, он ощущал куда более глубокое родство с позициями немецкого Просвещения, с его гуманистическим влечением к классицизму. Не удивительно поэтому, что, приехав в Берлин после первых университетских занятий в Бонне, он в поисках направляющего начала своих размышлений обнаруживал большую склонность к либеральной версии гегелевской идеи государства, чем к апеллирующему к эмоциям принципу нации. Вплоть до того момента, когда его друг и наставник Бруно Бауэр был изгнан из Боннского университета, Маркс, судя по всему, готовил себя к академической карьере; его обращение в левую политическую веру, а затем и в коммунизм было гораздо более размеренным и постепенным, чем у молодого Энгельса.

Духовное формирование Энгельса было совершенно иным. Протестантский пиетизм торговцев Бармена был остро враждебен нечестивым ассоциациям ревнителей Просвещения, любым вариантам рационалистической интерпретации Библии и двусмысленно протестантской философии Гегеля. Получение образования рассматривалось с узкопрактической точки зрения. Гимназия, где Энгельс учился в Эльберфельде, пользовалась отличной репутацией, особенно по части преподавания языков, что было весьма важно в профессии барменских купцов, но обучение ограничивалось объемом средней школы: дальше следовал период коммерческой практики в конторе у одного из коллег по делам. Так, молодой Энгельс был в 1838 году послан в Бремен служить в импортно-экспортной фирме Генриха Леопольда.

В затхлой общественной среде барменских коммерсантов на художественную литературу смотрели с подозрением, Гёте обычно называли «безбожником», а театр считали безнравственным. Хотя по отношению к Наполеону сохранялось чувство признательности за некоторые из его юридических реформ, в целом к французским идеям относились преимущественно враждебно. Семейные молитвы и чтение Библии, размышления над духовной литературой, этика, замешанная на религиозности и культе неустанного труда, сектантская теология, вещаемая в устрашающе риторических выражениях проповедниками типа Круммахера, – таковы были те главные компоненты, из которых складывалась культурная атмосфера в купеческих семьях в годы юности Энгельса (отчасти, правда, эту атмосферу скрашивала любовь к музыке, как хоровой, так и инструментальной). Отношение владельцев мануфактур к своим семьям, своим рабочим и своей религии носило явный отпечаток патриархальности. Их общество было тесно связано с кругом проповедников; в силу принадлежности к одному и тому же социальному слою купцы нередко женили своих сыновей на дочерях пасторов, а пасторы отдавали дочерей за купеческих сынков. Мать Энгельса, дочь протестантского пастора из Хамма, вполне вписывалась в эти рамки.

Очень рано, еще подростком, Энгельс пытался вырваться из тесных пределов, положенных юношескому воображению семьей и обществом Вупперталя. Его отец был шокирован, когда застал тринадцатилетнего сына за чтением «грязной книжонки» – средневекового французского романа. Важно, однако, не рассматривать бунт Энгельса против собственного отца в чересчур индивидуально-психологическом ключе[289]. Он не был нелюбимым ребенком в семье, и тем более нельзя сказать, чтобы он рос в небрежении или испытывал на себе жестокое обращение. Мало того, в качестве предуготованного наследника семейного дела он был предметом постоянного и заботливого родительского попечения. Конфликт поколений, вероятно, существует извечно, но лишь в особых исторических обстоятельствах он приобретает социально-политическую значимость. В Вуппертале конца 30-х – начала 40-х годов разрыв между поколениями в сфере социальных и религиозных взглядов был характерен не только для дома Энгельса, но и проявлялся в той или иной степени и в других семьях. Чтобы понять, почему речь шла не столько об индивидуальном, сколько о социальном явлении, необходимо иметь в виду, что с конца 30-х годов шел процесс распада общественно-религиозных устоев в старых купеческих семьях. Суровый кальвинизм предшествующего поколения глубоко укоренился потому, что служил соответствующему упорядочению социального опыта. Купеческая верхушка не делала никаких различий между церковью и муниципальным управлением. Патриархальный аспект религии позволял наилучшим образом организовать прямой и личный контроль над рабочей силой: лачуги рабочих лепились вокруг купеческих часовен и складов.

Однако вслед за окончанием наполеоновского господства торговые дела Бармена вступили в период затяжного кризиса вследствие зависимости городской промышленности от мирового рынка, контролируемого англичанами. В социальном аспекте населению угрожал голод, ухудшение условий жизни и интенсификация труда вперемежку с частыми периодами безработицы. В сфере религиозной это повлекло за собой развал стабильного церковного руководства. Задавленных петлей «обнищания» ремесленников-надомников и их подмастерьев все больше привлекали хилиастические секты; многие из них впадали в состояние прострации и отчаяния, усугубленное резким ростом потребления дешевого шнапса. В то время как речи проповедников становились все более зажигательно-апокалипсическими, традиционная купеческая элита начинала отходить от активного управления делами церкви. Вот на этом-то фоне девятнадцатилетний Энгельс и нанес – под псевдонимом – свой первый удар филистерству вуппертальских пиетистов.

Протест юного Энгельса против его барменского окружения первоначально принял форму эстетического бунта против убожества купеческого мира и сопровождался юношескими попытками подражания авангардистской литературе того времени. Энгельсовы обвинения в адрес Вупперталя были обвинениями не нарождающегося социалиста, а скорее кандидата в поэты, решившего выступить глашатаем новейших литературных течений. Энгельс ощущал прежде всего свою близость к поэту Фердинанду Фрейлиграту, который приехал в Вупперталь работать счетоводом. Идея двойной жизни – торговца по профессии и литератора по призванию – влекла его вплоть до 1845 года, когда ему удалось ускользнуть от ведения дел в семейной фирме; но в разных обличьях она вновь и вновь возникала перед ним на протяжении всей остальной жизни.

Между тем темы литературных, политических и религиозных споров конца 30-х годов были слишком тесно связаны между собой, чтобы между ними можно было провести сколько-нибудь существенные различия: пиетизм, романтический консерватизм и христианский абсолютизм прусского государства жестко противопоставлялись различным течениям либерализма, рационализма и постгегельянской критики Священного писания. И поскольку дискуссия носила столь четко поляризованный характер, звание поэта или литератора обязывало к сознательному выбору между прогрессом и реакцией. В каком направлении суждено пойти Энгельсу, было достаточно ясно.

В отличие от Маркса выбор Энгельсом своих первых политических позиций происходил под сильным влиянием либерально-национального литературного движения 30-х годов. Своих первых героев он нашел в германской мифологии, и, пока он жил в Бремене, легенда о Зигфриде сохраняла в его глазах большую важность как символ отваги и добродетелей молодой мужающей германской нации в борьбе с мещанской и рабской Германией князей.

Вскоре после начала своей деятельности в Бремене он стал восторженным адептом «Молодой Германии» – неоформленного литературного кружка, родившегося под влиянием революции 1830 года и вдохновлявшегося – по части стиля и идей – двумя эмигрантами-евреями: Гейне и Бёрне. Энгельс вначале был поклонником Карла Гуцкова, главного редактора «Телеграф фюр Дойчланд», где были напечатаны «Письма из Вупперталя» Энгельса. Однако к концу 1839 года энтузиазм Энгельса стал все больше обращаться к наставнику Гуцкова, Бёрне: его радикально-республиканские обличения немецких князей, а также полемика против франкофобских тенденций германского национализма хорошо согласовывались с боевым энтузиазмом Энгельса по поводу «идей века».

И все же для Энгельса главенствующей в этот период была проблема религиозной веры: несмотря на протест против взглядов собственной семьи, нелегко было стряхнуть с себя груз полученного религиозного воспитания. Свидетельством напряженности его религиозного чувства может служить стихотворение, написанное по случаю конфирмации. Фазы, через которые ему пришлось пройти, чтобы порвать с ортодоксальным христианством, – вначале либеральное христианство, далее чтение Шлейермайера и переход к Штраусу – в особенности можно проследить по его письмам из Бремена товарищам по гимназии братьям Гребер. Одно при этом несомненно: он не мог просто бросить веру; от прежней веры он мог отказаться только после обретения какой-то новой веры. Его первые критические заметки о пиетизме Вупперталя были написаны с позиций либерального христианства. Между тем чтение очерков Гуцкова стало для него поводом, чтобы познакомиться со Штраусом. В октябре 1839 года он уже имел основание написать: «Я теперь восторженный штраусианец». Штраус же открыл ему двери к Гегелю; его первое соприкосновение с Гегелем было подобно религиозному обращению. Во время плавания – неизвестно, реального или воображаемого, – по Северному морю в июле 1840 года, стоя на носу судна и устремив взор «на далекую, зеленую поверхность моря, где вечно неугомонные вздымаются пенящиеся гребни волн», он размышлял.

«С этим сравнимо только одно впечатление, испытанное мной: когда впервые предо мной раскрылась идея божества последнего философа, эта грандиознейшая мысль XIX века, меня охватил такой же блаженный трепет, на меня точно пахнуло свежим морским ветром, веющим с чистого неба; глубины спекулятивной философии разверзлись предо мной точно бездонное море, от которого не может оторваться устремленный в пучину взор. Мы живем, действуем и существуем в боге! На море мы начинаем сознавать это; мы чувствует, что все вокруг нас и мы сами пронизаны дыханием божьим: вся природа так близка нам, волны так доверчиво кивают нам, небо так любовно простирается над землей, а у солнечного света такой неописуемый блеск, что кажется, будто можно схватить его руками» [МЭ: 41, 78].

Именно эта иная эмоциональная напряженность чувства есть одна из черт, отличающих отношение к Гегелю Энгельса от отношения к нему Маркса. Энгельс не получил университетского философского образования; Гегеля он открыл для себя в поисках надежного прибежища, которое бы заменило ему мертвящие аспекты вуппертальской веры, столь глубоко запечатлевшейся в его воображении с детских лет. Он никогда не подвергал Гегеля дотошному анализу, подобно тому как это проделал Маркс в своих работах «К критике гегелевской философии права» (1843) и «Критика гегелевской диалектики и философии вообще» (1844), и, когда многие годы спустя он выступил против вульгарного материализма и позитивизма, вновь обратившись к Гегелю, под его пером нередко возрождались частицы его домарксистского отношения к немецкой идеалистической традиции.

В 1841 году, когда он на год уехал из Бремена в Берлин для прохождения военной службы, он был уже восторженным молодым адептом гегельянства. Гегель-пантеист в его сознании вскоре был вытеснен «скрытно атеистическим» Гегелем, и Энгельс сделался одним из наиболее апокалипсически настроенных членов кружка «свободных». Через считанные недели после приезда в Берлин он уже выступил с серией нападок на Шеллинга, которому было доверено возглавить кафедру философии, чтобы поставить преграду на пути распространения опасных тенденций гегельянства. Энгельс не улавливал несовместимости между понятием «самосознания», сформулированным левыми гегельянцами, и в частности Бруно Бауэром, и «человеком» Фейербаха, который с помощью метода «переворачивания» полностью сводил на нет также и гегелевскую диалектику. Вплоть до «Святого семейства» Энгельс, говоря о немецком философском радикализме, неизменно объединял Бауэра и Фейербаха, словно они принадлежали к одному и тому же философскому направлению. Годы спустя он писал в своем «Людвиге Фейербахе» по поводу «Сущности христианства»: «Надо было пережить освободительное действие этой книги, чтобы составить себе представление об этом. Воодушевление было всеобщим: все мы стали сразу фейербахианцами» [МЭ: 21, 281]. Это утверждение было верным в значительной мере больше для него самого, чем для других членов группы. И в «Сущности христианства», и в последующих «Предварительных тезисах к реформе философии» его внимание и его энтузиазм были возбуждены не столько фейербаховской критикой Гегеля, сколько преображением теологии в антропологию, гуманистической религией Фейербаха. Во всех своих работах вплоть до встречи с Марксом в конце лета 1844 года в Париже он неизменно придерживался гегелевской методологии; его наиболее значительные по замыслу очерки принимали форму диалектических противоположений односторонних принципов в процессе их развития: их противоречие переходило в высшее единство, каковым выступал гуманистический коммунизм.

Возможно, другой причиной, по которой Энгельс так и не почувствовал необходимости подвергнуть Гегеля подробному критическому разбору, было то, что в отличие от младогегельянцев он, похоже, никогда не принимал слишком всерьез гегелевскую теорию государства. Она представлялась ему больше элементом консервативной «системы» Гегеля, нежели его революционного «метода», и Энгельс в отличие от других участников кружка сделался революционно-демократическим республиканцем еще до своего обращения в гегельянство. В Берлине поэтому он считал еще возможным обосновывать гегелевскую философию истории республиканской политической позицией Бёрне. В пародии на эпическую поэму, написанной вместе с Эдгаром Бауэром летом 1842 года, он говорил о себе самом:

Он виртуоз в одном: в игре на гильотине,

И лишь к единственной привержен каватине,

К той именно, где есть всего один рефрен:

Formez vos battaillons! aux armes, citoyens!

В политическом отношении он оставался на позиции якобинца вплоть до того момента, когда перед отплытием в Англию он встретил в Кёльне в редакции «Рейнской газеты» Мозеса Гесса и принял философский коммунизм, исповедуемый последним. Вероятно, именно в результате столь пылкого участия Энгельса в богемно-антихристианских выходках «свободных» и неизменного выражения солидарности с частыми обличениями политики «золотой середины» со стороны Эдгара Бауэра его встреча с Марксом, состоявшаяся примерно в тот же период в Кёльне, была столь холодной.

Но слабость Энгельса была одновременно и его силой. Если он не обладал интеллектуальной настойчивостью и способностью к дедукции, необходимыми для того, чтобы быть оригинальным и последовательным теоретиком; если его теоретические попытки обращали на себя внимание скорее смелостью, нежели взвешенностью целей, то его огромные достоинства состояли в относительной открытости для всего нового, стойком радикализме его натуры, необычайной способности быстро схватывать суть дела, смелой интуиции и ненасытной любознательности ко всему, что он замечал вокруг себя. На нем всегда оставался отпечаток полученного им образования и практики в области коммерции. Это видно по той методичности, с какой он вел свою переписку; по скрупулезно соблюдаемому порядку в делах, способности максимально использовать каждый час дня, раздражению богемной распущенностью таких людей, как Либкнехт, и абсолютной нетерпимости по отношению к импульсивным проявлениям широты натуры беспорядочного аристократа вроде Бакунина. С любой точки зрения Энгельс был примерным деловым человеком; можно вспомнить, что умение, с каким он представлял семейную фирму в Манчестере в начале 50-х годов, немало способствовало смягчению напряженности в его отношениях с отцом, возникшей в результате ссоры в 1848 году. Именно желание вырваться из этой среды, преодолеть ее пределы сделало из него человека более предприимчивого, чем Маркс, более готового бросить вызов приличиям и в то же время более агрессивного по отношению к каждому, кто не входил в его дружеский круг. Нелегко вообразить себе Маркса сожительствующим с ирландской работницей, по собственной инициативе изучающим жизнь обитателей манчестерского «дна», нацарапывающим смешные рисунки на рукописи «Немецкой идеологии», бродяжничающим в конце 1848 года по полям и лугам Франции и воспевающим прелести молодых крестьянок, участвующим в военной кампании 1849 года, а позже, по возвращении в Англию, отправляющимся на охоту с гончими, держащим у себя дома попугая и хвастающимся своим винным погребком. «Шписбюргер» («мещанин») было одним из излюбленных ругательств Энгельса; в его собственном образе жизни не было ничего мелочного и мещанского. Он никогда не скрывал своего происхождения и не дипломатничал. Рабочие, быть может, были правы, когда нередко жаловались на его заносчивость[290], но при этом не следует забывать, что его отличали непоказная личная скромность, искренняя готовность признать собственную ограниченность и сердечная верность по отношению к старым друзьям. Если, как он написал о себе самом, он и не был гением, то он был, без всякого сомнения, человеком поразительно талантливым. Язык его был прост и ясен, и писал он необычайно быстро. Он был не только замечательным мастером применения исторического материализма, но и, безусловно, одним из самых блестящих журналистов XIX века, а также одним из лучших его историков. Именно такое необыкновенное сочетание талантов и позволило ему внести особый вклад в разработку исторического материализма.