Отказ от внешних причин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Отказ от внешних причин

Старая проблема философии морали звучит так: может ли поступок быть обязательным для человека, и есть ли у него основания его совершать, когда он не чувствует себя связанным некими обязательствами и не чувствует никаких оснований для его выполнения? Персонаж Генри Джеймса Оуэн Уингрейв, чья милитаристски настроенная семья выдвигает множество причин, по которым Оуэну следует отправиться на войну, несмотря на то что эти причины представляются ему самому совершенно неосновательными, привлекается Уильямсом для иллюстрации проблемы («Моральная удача», 106-107). Его пример подтверждает идею Уильямса о самости, которая проецирует свои ценности на окружающий мир, и показывает, как ее желания и устремления борются с неодолимой силой чувства «долга». Кантианцы и утилитаристы подразумевают существование внешних по отношению к деятелю обязательств и оснований для действия. В обеих этих этических конструкциях трудно, однако, найти ответ на вопрос, почему, собственно, реальный человек должен действовать в соответствии с такими якобы объективными и безличными причинами, и как они могут стать мотивами действия, если они человека не трогают и даже ужасают жестоким требованием исполнить долг?.. Долг в кантианском смысле можно считать условием разумности и даже деятельности вообще, но почему я должен подчиняться требованию какой-то философии, быть рациональным и действовать?

Моралисты часто утверждают, что у нас есть объективные причины проявлять благожелательность к другим и оказывать им добрые услуги даже тогда, когда мы не признаем этих причин или когда такие действия заставляют нас жертвовать своими интересами. Такие трансцендентные по отношению к деятелю причины — ложь, о них можно сказать только одно: никто, включая меня самого, не является объективно важнее, чем кто-либо другой, и никакая альтруистическая деятельность не способна улучшить этот мир. Уильямс отмечает, как трудно доказать, что человек N имеет основания делать X, если он не хочет делать X. Часто бывает трудно даже увидеть, что следует поступать неким образом, поскольку это явно отвечает его интересам, не говоря уж об остальном. Убеждение, что человеку будет лучше, если он станет придерживаться определенного образа действий, не гарантирует того, что человек послушает советчика и станет поступать, как ему сказано. Мое будущее «я» не более и не менее заслуживает внимания, чем мое настоящее, нынешнее «я», — говорят некоторые философы, — но в каждый данный момент времени меня может более всего заботить что-то одно, и настаивать на том, что я обязан придавать равное значение всем без исключения временным отрезкам моей жизни, что я могу или не могу отложить что-то на будущее, — это значит предписывать, а не предъявлять мне объективные обязательства, которым следует или не следует придавать значение. Вероятно, говорит Уильямс, можно согласиться с тем, что настоящий интерес Робинсона состоял бы в том, чтобы бросить пить, признает это сам Робинсон или нет. Но как нам вывести общий критерий оценки подлинных интересов и далеко не всегда совпадающих с ними интересов, признаваемых субъективно?

Согласованность подлинных интересов с принятыми нормами человеческой жизнедеятельности весьма мала; представление о том, «что хорошо для N», будет зависеть от мнения самой N. То, что хорошо для нее, не обязательно совпадает с набором ее предпочтений, но оно не совпадает и с тем, что есть хорошо для всех и каждого. Если даже кому-то удастся объективно определить, что есть хорошо для

N, или если N имеет нераспознанную ею самой причину сделать X, то все равно будет трудно обосновать право других принудить N к каким-то действиям во имя ее же блага или к действиям во имя ее реальных, но недоступных ее пониманию интересов. Вероятно, предположил Уильямс, наше право и долг — это информировать, воспитывать или пытаться убедить людей не делать того, что очевидно противоречит их реальным интересам, однако не навязывать им образ действий. Тем не менее, оговаривается Уильямс, мы имеем право удержать страдающую депрессией Сьюзен от попытки самоубийства, даже если нам не удается убедить ее, что самоубийство в настоящий момент не отвечает ее реальным интересам.

Уильямс считал психологическую отчужденность внешних причин негативной стороной как кантианства, так и утилитаризма. Кантианство накладывает обязательства на себя и на других, и эти обязательства абсолютно не зависят от индивидуальных склонностей; утилитаризм настаивает, что существуют четкие правила максимизации пользы, которым необходимо подчиняться независимо от наличия или отсутствия мотивации. В том, что касается утилитаризма, утверждал Уильямс, существует парадокс, состоящий в том, что мы не всегда с необходимостью желаем, чтобы преследовались наши реальные интересы, — в противоположность интересам, которые кажутся нам очевидными. В то же самое время мы не желаем, чтобы наши предпочтения — предпочтения, не отвечающие нашим интересам, — поддерживались. Благожелательная и хорошо информированная администрация не может иметь целью удовлетворить одновременно наши реальные и кажущиеся интересы, так как они сильно разнятся. В одном случае это сделало бы нас несчастными, в другом попросту уничтожило бы. Эту проблему можно было бы решить, если с помощью образования и воспитания согласовать кажущиеся и реальные интересы, но природа человека такова, что пропасть между этими интересами может разверзнуться в любой момент, не говоря о том, что ее никогда не удастся устранить полностью.

Что же касается кантианства, то здесь чем больше контраст между объективными моральными требованиями и субъективными наклонностями, тем меньшую опору имеют наши нравственно значимые эмоции и тем меньше у нас оснований быть моральными. Уильямс говорит, что для примирения этих противоречий Канту пришлось изобрести особую эмоцию — «благоговение перед нравственным законом», — чтобы объяснить, почему мы не только признаем нравственный закон, но и повинуемся ему. Стоит, однако, заметить, что, сделав это, Кант не сумел объяснить, почему эмоции действуют так спорадически или каким образом «предельное зло», противодействующее нравственному закону, уживается с существованием трансцендентального долга. Как считал сам Кант, моральные требования не проистекают из «моего положения в мире, моего характера и моих потребностей» или даже «из требований других людей ко мне, но только из моей собственной ноуменальной воли; следовательно, меня нельзя принудить к положению, в котором я могу делать что-то, не поддающееся моральному оправданию». Одни обязательства могут отменять другие обязательства, но мораль, нравится нам это или нет, никогда не может быть отменена чем-то совсем неморальным, каким бы важным оно нам ни представлялось. Для подкрепления этого утверждения Кант нуждался в изощренной метафизике, отчужденной от опыта повседневной нравственной деятельности и выходящей, как настаивал Уильямс, за рамки философии. Дерзкие откровения Уильямса относительно опасных ситуаций в жизни и в литературе должны были показать пустоту и бессодержательность метафизики морали.