228

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

228

Примечание к №152

Это был какой-то истерический бунт против реальности. Тоже эгоистическое «я хочу!» Потом это прошло.

Потом отец умер. Умирал он долго, но интересно. В общей сложности процесс длился около двух лет. Осуществление Замысла происходило поэтапно.

I этап: Подготовка.

Отец заболел, когда я пошёл в 9-й класс. «Так… ничего особенного, но вот анализы у вас странные какие-то. Надо лечь, обследоваться». Преувеличенная беззаботность врача, попав в вывернутое логическое поле отца, конечно, трансформировалась в прямую и страшную угрозу. Отец же ещё более беззаботно и весело согласился со следователем: «Да, конечно, недурственно было бы месячишко в больнице полежать». В больнице же ночью пробрался в кабинет главврача (236) и нашёл свою историю болезни. Это надо видеть: ночь, холодный пот, ужас, замирающие шаги босиком по зеленоватому линолеуму, скрип дверцы шкафа… И вдруг – облегчение, невесомость. И вот уже безжизненный серебристый свет луны становится тёплым и мягким, а казённый идиотизм больничного интерьера – слепые лампочки и бесконечные коридоры – наполняется осмысленностью и целеустремлённостью. Бедный отец и не догадывался о накале злорадства! Ведь рядом с простодушно открытым шкафом был маленький сейф. И в этом скромном сейфе хранились НАСТОЯЩИЕ истории болезней. Раковые. А отец согласился на тяжёлую и опасную операцию, будучи уверен, что это ключ к спасению, к иной, совсем другой, настоящей и окончательной жизни. Я помню его перед операцией, странно похудевшего и посерьёзневшего. Он всё ходил вперёд и назад по комнате, о чем-то говорил. Как это ни удивительно, но выныривание из алкогольного дурмана было настолько благотворно, что отец выглядел моложе и здоровее обычного. Ему сделали операцию…

Чехов или Толстой, верные канонам реализма, на этом бы и закончили своё повествование. Но национальная идея, цинично породившая такой законченный реализм-обыкновенизм, должна, конечно, осуществляться в реальности совершенно по другим принципам. Отец не умер на операционном столе, а, наоборот, выздоровел. Последняя версия тоже вполне укладывается в рамки обыденного ничегонепроисходизма. Надо только для закругления рассказа привинтить «моральное обновление». Таковое и было привинчено. «Со времени операции прошло полгода, и отец, совершенно изменившийся, нашедший некоторую гармонию в искупительном смысле своего уже трезвого существования, жил. Отношения в семье, казалось бы, непоправимо разрушенные, обрели вдруг вторую жизнь». Однако в квартире где-то в шкафу была засунута, накрепко запрятана «его справка». Та, настоящая, с колдовским каббалическим смыслом.

II этап: Ломка.

Душа отца была предварительно очищена превентивным, но ещё не смертельным страданием. Ветви нервов были сначала опущены в укрепляющий и омолаживающий раствор, чтобы окончательное мучение было незамутнённым и абсолютным.

Сестрёнка – девять лет, лето, ей нечего делать, – полезла в шкаф и совершенно случайно – конечно же случайно, конечно же случайно эта случайность случайна, – дала «свому папочке» справку-то: «Пап, а пап, это твоя справка? Вот тут лежала, я нашла».

И с этого дня жизнь, скатывающаяся уже под откос, пошла вниз быстро, почти отвесно. Отец сначала пробовал сопротивляться. Шанс ещё был. По сценарию на осмысление было дано месяца два. В конце же августа он пошёл с сестрой гулять и долго не приходил. Пришёл только к вечеру, пьяный. Нет, не пьяный – так показалось мне – а разбитый параличом, с заплетающимся языком и бессильно повисшей рукой. Сестра вела его в таком состоянии полтора часа. Он упал на улице, а она растерялась, маленькая, не позвонила домой, не вызвала скорую, а прохожие думали, что он пьяный. Конечно, это уже фарс.

III этап: Ломка глубокая.

Отца увезли в больницу и думали, что всё, конец. Я тоже так думал и уже бессознательно хотел этого, чтобы ЭТО кончилось скорей. (Потом несколько лет – кошмарные сны: он всё возвращается и возвращается, хотя я точно знаю, что он давно умер.) Он вернулся. Странный, с перекашивающим рот нечленораздельным мычанием и неподвижной рукой. Болезнь сорвала с мозга логическую кору и оставила нетронутыми чувства, чтобы в предсонье предсмертья отец прочувствовал всё уже с идеальной ясностью. Он стал часто плакать. Сидел на стуле, плохо выбритый, неряшливый, и беззвучно плакал. Ему было жалко меня и особенно сестру. Отец постепенно слабел. Я вижу, как он, виновато улыбаясь углом рта, с трудом передвигает стул. Эта картина и сейчас, спустя многие годы, стоит перед глазами: нескладный, жалкий, полураздавленный отец волочит стул по полу, а из окна бьёт сноп косых солнечных лучей. Какое-то чувство доброты, ласки и абсолютного понимания. Ему всё хотелось помогать по дому, быть полезным. Получалось, конечно, наоборот. Однажды решил выжечь тараканов горящей газетой и т. д. При этом он сам вполне понимал свою неловкость и даже опасность. Ещё отец целыми днями смотрел телевизор. В телевизоре сломался звук, но он всё равно смотрел. Читать он не мог, забыл многие буквы, а просто сидеть или лежать было страшно. У него часто болело сердце. Когда потом вскрыли труп, то оказалось, что был обширный инфаркт.

Рак, паралич, инфаркт, вообще все эти ужасы – подобное нагромождение несчастий с точки зрения литературной выглядит как дешёвый сентиментальный роман.

IV этап: Вообще без названия. «День был без числа».

И в третий раз отца увезли в больницу (точнее, даже в четвёртый, это уж я «упрощаю»). Умирать. Когда приехала машина, он встал, опираясь о стену медленно вошёл ко мне в комнату. На глазах у него были слёзы. Длинные волосы, совершенно седые в 52 года, были смешно растрёпаны. Отец силился улыбнуться и прошептал – я понял – «прости». Потом он наклонился – показалось, падает – и поцеловал мне руку. Я в ужасе её отдёрнул. Мне всё хотелось тогда быть взрослым (или совсем маленьким), «держать себя в руках». Сейчас-то я понимаю, что и я знал, КУДА он едет, и он знал. И в последней встрече – ложь, фарс, никчёмность. «Смерть Ивана Ильича».

В больнице, прямо по Зощенко, его долго не принимали – своей смертью он мог испортить график выздоровлений. Он умолял, чтобы приняли, пытался всё объяснить, что дети, дочь маленькая, «им страшно будет». Отец лежал там ещё два-три месяца. Он совсем устал жить. Медсёстрам, которые за ним ухаживали, он целовал руки, говорил, что ничего не надо, зачем, он всё равно умрёт. Что он старик, заживо гниющая тварь, а они молодые, им надо жить и не видеть этого. Просил он только, чтобы ему сделали укол яда. И не крича, а так тихо, безнадёжно, уставившись в пространство. Из последних сил, неслушающимися губами. Сознание не изменило ему до последнего дня. Остался даже схематизм мышления (при поражении левого полушария). Последнее желание его, чтобы перед глазами был будильник. Зачем это? Хотел знать, когда? Заклясть смерть своими милыми цифрами? Узнать «число»?

Фарс, фарс. Если бы я прочёл рассказ обо всём этом, то хохотал бы до колик. «Так не бывает», это пародийное нагромождение дешёвых «ужастей» и слащавой сентиментальности. Это – лубок. Перед смертью к отцу в палату пришёл священник, и он умер как христианин, причастившись. (373) Его похоронили на Ваганьково…

И вот со смертью отца связано моё пробуждение как личности.

Произошло это незадолго до нашего прощания. Я был в школе. Это время я очень плохо помню. Даже времена года для меня слились в серую монотонную мглу. «Мрак и туман». Большая перемена. В ушах всё время гул, вообще оглушённость во всём теле, ощущение замедления времени и неестественности бытия. Похоже на гриппозную хандру. Тягучая истома и оцепенение, а внешний мир кажется нарисованным аляповатой и бездарной кистью. И вот в этот день одноклассники в шутку повесили меня за шиворот пиджака на вешалку и стали её раскачивать. И настолько это всё было нереально, что я даже почти не сопротивлялся, когда вешали, а когда повесили, я вообще висел просто и смотрел на них, в сторону. И совершенно ничего не слышал. И мне даже казалось, что я сплю. Во мне не было никакой злобы, стыда, а просто абсолютное неприятие происходящего. Я помню только, что там – а это было внизу, в раздевалке, конечно, – там внизу на лавочке сидела маленькая девочка, второклашка наверно, и она смотрела, как все эти здоровые парни и девки гоготали, и ей было не смешно, а страшно. Ну, не страшно, а «испуганно» как– то. Она почему-то испугалась. И я ей с вешалки улыбнулся. А она как-то оцепенело, разинув рот, смотрела на меня. А потом… Потом я не помню ничего. То есть умом я помню, что, наверно, отцепился как-то, что был звонок на урок и мы все гурьбой пошли в класс. Но представить себе этого я сейчас не могу, как будто и не со мной было. Я пошёл на урок, но оглушённость продолжалась. У меня просто не было сил не то чтобы осмыслить, но хотя бы воспринять происходящее. И лишь потом, после смерти отца уже, все эти факты: толпа, вешалка, девочка, умирающий дома отец – всё это слилось в единый неразрывный узел, в символ.

История с вешалкой мучительна. У меня горе, трагедия, а всем наплевать. Неинтересно это. Эта история и комична. Действительно, смешно: повесили и раскачивают. Мало того, что моя трагедия оставила всех равнодушными, в реальном мире она нашла своё разрешение в форме грубого фарса:

– Это Одиноков.

– Какой Одиноков? У которого отец умирает?

– Нет, которого за шиворот повесили.

Это сочетание порождает нелепость ситуации. Нелепо это. И вот смерть отца, её ужас, комизм и нелепость и воплотились навсегда в образе «вешалки»: я, нелепо раскачивающийся посреди толпы школьников.

Здесь произошла идентификация с отцом. Я как бы вобрал в себя его предсмертный опыт. И тем самым выломился, выпал из этого мира. Я понял, что в этом мире я всегда буду никчёмным дураком, и всё у меня будет из рук валиться, и меня всю жизнь будут раскачивать на вешалке, как раскачивали моего отца.