647

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

647

Примечание к №600

«У-у! эманципатор! эманципатор!» (Ф.Достоевский)

В статьях Достоевского, особенно периода «Времени» и «Эпохи», что-то въедливо-глумливое, лезущее внутрь, не признающее никаких приличий и идущее до конца, до самых интимных и личных вопросов. Достоевский, гримасничая, переходит на личности, причем если его недоразвитые оппоненты отвечают ему просто грубыми ругательствами, то Фёдор Михайлович лезет змеёй, с шипящей логикой и гадючьими вольтфасами.

Вот начало его ответа на контрфельетон Салтыкова-Щедрина:

«Впился-таки! Не выдержал самого первого натиска! Я и предполагал, что вопьется… О молодое перо! Какой визг из-за того, что вам отдавило ножку… Как коснулось до вас самих, так и наполнили тотчас же вселенную своими воплями… Вот потому-то сейчас и видно, что ещё молодой талант, да ещё без всякой дрессировки. А ещё обижается за слово „молодой“! Вы рассердились на статью во „Времени“. Вы проговорились и упоминаете о ней в вашей статье „Тревоги „Времени"“. А не надо бы было упоминать, не надо бы было проговариваться… Тут именно надобен вид, что и видом не видал враждебной статьи и слыхом не слыхал о ней. А кто спросит: „Читали, как вас отделали?“ – „Э, вздор! что читать! есть мне время читать такие статьи! Кстати, мой мальчик, ведь «у испанского посланника вчера был, кажется, раут?"“ Ну и замять разговор испанскими-то делами“.

И дальше, дальше доводит:

«Важности, солидности, великосветской небрежности было бы больше. А то: „Ой, больно!“ Сейчас надо и показать, что больно. И вышел водевиль „Отдавленная ножка…“ Ну что ж, что больно? До свадьбы заживет».

Ну, вроде бы хватит. Куда там, это только начало. «Учёба» только начинается:

«В ваших же интересах говорю: добру учу; о неопытность! Вы вообще ужасно спешите. Молодая прыть, нам ужасно хочется оправдаться, поскорей, как можно поскорей уверить публику, „что это не я; что это всё от злобы, а я самый блестящий талант“ … Я искренне любовался, глядя на вас, – любовался этой прытью, этим молодым прискоком и вывертом, этими, так сказать, первыми, радостными взвизгами молодого литературного дарования. Я люблю эти первые взвизги, молодой человек! (Кстати, Достоевскому 41 год, Щедрину 37 лет – О.) Вы показались мне в некотором смысле гусаром в русской литературе, молодым, краснощёким корнетом отечественной словесности … Итак, успокойтесь. Вы промахнулись, вы не сумели скрыть, что вам отдавили ножку. Но кураж! Понравитесь после. Какой солдат не надеется быть фельдмаршалом! Но однако ж (я все-таки не могу забыть этого!), к чему, к чему доходить до такого бешенства, до такого нервного сотрясения, до такой пены у рта! До гофманских-то капель для чего доходить? Вы же ругаетесь, как какой-нибудь сотрудник „Головешки“ (сатирический леворадикальный журнал „Искра“ – О.), а хуже уж ничего про литературного человека нельзя придумать … Ведь вся статья ваша – только „головешкина“ отрыжка и ничего больше».

Вот и до «отрыжки» дошли. Но это все так… грунтовка. Картина впереди:

«Вижу, вижу вас теперь, как наяву, о молодое, но необстрелянное дарование, – вижу вас именно в тот самый момент, когда вам принесли февральскую книгу „Времени“ и сказали вам, что в ней есть статья против вас, под названием „Молодое перо“. Вы саркастически улыбнулись и свысока развернули книгу. Всё это представляется мне в воображении как по писанному. Если у вас были в это время гости, или вы были в гостях, вы, прочтя статью, постарались, разумеется, скрепить себя; но нервная дрожь, некоторое подёргивание губ, краска, пятнами выступившая на вашем лице, – всё это ясно свидетельствовало о бесконечной злобе, клокотавшей в жаждущем похвал сердце вашем. Вы даже попробовали улыбнуться и выговорить: „совсем не остро…“ Но как-то не вышло, так-то уж очень жалко выговорилось. По крайней мере гости сконфузились и старались на вас не взглядывать, старались заговорить о чём-нибудь другом. И вы все это тут же заметили… Но зато, помните ли, помните ли ту грустную минуту, когда вы пришли домой и, наконец оставшись один, дали волю всему, что сдерживали в груди вашей? Помните ли, как вы разломали стул, разбили вдребезги чайную чашку, стоявшую на вашем столе, и, в ярости колотя что есть силы обоими кулаками в стену, вы клялись с пеной у рта написать (ответную) статью…»

И далее, далее, далее, еще на 10 страницах. Мало-помалу щипки и подножки переходят в форменный допрос. Фёдор Михайлович постепенно превращается в Порфирия Петровича (765):

«Ну-с, а ведь я вас теперь поймаю. Знаете, что я хочу? Я хочу вас изобличить. Я хочу выставить всему свету: кто вы и какой вы именно деятель в отечественной словесности … Вся-то штука в том, что вы думали, я вас не изобличу».

Достоевскому дали свободу выговориться. И он, паясничая, договорился до гениальности.

Через 10 лет Достоевский по спирали возвращается к старой теме – в соответствии с усложнением своей внутренней жизни. Теперь уже возникает глумление второго порядка и поток разрушительной энергии обращается внутрь.

В «Дневнике писателя» за 1873 год Достоевский помещает фельетон «Полписьма „одного лица"“. К этому „полписьму“ прилагается якобы примечание редактора, где говорится, в частности, следующее:

«Ни одно из упрекаемых им изданий не возвышалось до такого цинизма в ругательствах. И главное, сам– то он их ругает единственно за цинизм и за дурной тон их полемики».

А вот и само «полписьмо» («пол» – потому что «первую половину редактор был вынужден отрезать ножницами из-за абсолютной неприличности»):

«Я давно уже стал замечать, что в русской литературе слово „свинья“ постоянно имеет некоторый особенный и даже как бы мистический смысл … Читающий литератор, даже в уединении и про себя, встретившись с словом сим, немедленно вздрагивает и тотчас же начинает задумываться: „Не я ли это? Не про меня ли написано?"“

И далее подобный литератор бросается писать фельетон-опровержение. Но, замечает «одно лицо»,

«какая детская неумелость в тебе? Обругав соперника, ты заключаешь … словами: „Вижу вас, господин NN, как вы, прочитав эти строки, бегаете вне себя по комнате, рвёте ваши волосы, кричите на вбежавшую в испуге жену свою, гоните прочь детей и, скрежеща зубами, колотите в стену кулаком от бессильного бешенства…"“

Знакомый оборот, не правда ли? И «одно лицо» продолжает:

«Друг мой, простодушный, но исступленный страдалец своего фиктивного, напускного в пользу антрепренёра бешенства, о друг мой, фельетонист! Скажи: прочитав в твоем фельетоне подобные строки будто бы о твоем сопернике, неужели я не догадаюсь, что это ты, ты сам, а не соперник твой, бегаешь по своей комнате, рвёшь свои волосы, бьёшь вбежавшего в испуге лакея… с визгом и скрежетом кидаешься… на стену и отбиваешь в кровь кулаки свои. Ибо кто поверит, что можно послать такие строки сопернику, не отбив в кровь своих собственных кулаков предварительно? Таким образом, сам выдаешь себя».

Следователь превращается в жертву. Из Порфирия Петровича в Родиона Романовича.

И какая сложная схема оправдания. В первом случае Достоевский обвиняет Щедрина. Во втором Достоевский обвиняет «одно лицо», «одно лицо» – «фельетониста», а фельетонист – NN. Причем каждая ступень обвинения оборачиваема и дискредитирует не только самое себя, но и ступень предыдущую. Это уже глумление четвертого порядка, да ещё замкнутое, кольцеобразное, то есть возведенное в энную степень.

Но сама манера глумления совершенно идентична. И через 10 лет Достоевский не может остановиться и договаривается до полного неприличия:

«Представлю тебе, – пишет далее „одно лицо“, – аллегорию. Ты вдруг публикуешь в афишке, что на будущей неделе … в театре … или в особо устроенном для того помещении будешь показывать себя нагишом и даже в совершенной подробности. Верю, что найдутся любители; такие зрелища особенно привлекают современное общество. Верю, что съедутся и даже во множестве, но для того ли, чтобы уважать тебя? А если так, то в чем же твое торжество? Теперь рассуди, если можешь: не то ли самое изображают твои фельетоны? Не выходишь ли каждую неделю, в такой-то именно день, нагишом и со всеми подробностями перед публикой?»

Аргументация такой, прямо-таки ленинской, силы явно вырывается из-под контроля «одного лица» и обдаёт грязью самого Достоевского.

Тут тема ненависти к печатному слову и к печатному делу, к своей газетной, бумажной судьбе и проклятым гонорарам, тогда как он пророк, Иисус Христос. Тут «шутовство с сюрпризом». Не просто ленинская ненависть к языку и месть языка (уж Достоевский-то, казалось бы, словом должен был владеть вполне), а и ленинская же ненависть к самому себе, к своей проклЯтой и прОклятой жизни. Если и не в мире вообще, то в миру.