869

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

869

Примечание к №132

«Пошутил, значит. Ну-ну…»

Куда ж ты полез, следователь? На гения допросов? Думаешь – всласть покуражусь, поиздеваюсь над ним: «Ты тут пишешь про допросы, ну и получишь их, зайчишка во хмелю». Но, попавший в замкнутый мир, кто ты? – лакей, ничтожный лакей мой. Буду тобой шнурки завязывать. Я погиб. Я и писал так. Ильича не простят, Ильич милый выручит.

Всегда испытывал ненависть к самоубийству. Отец напряжённо думал об этом, когда узнал о своей обречённости. Но сам не мог и не хотел. И перед смертью молил не самому чтобы, а чужими руками.

Сократ перед смертью говорит:

«Пожалуй, совсем не бессмысленно, чтобы человек не лишал себя жизни, пока Бог каким-нибудь образом его к этому не принудит, вроде как, например, сегодня – меня».

Конечно, жизнь сама убьёт. Надо только немного поправить, немножко помочь. Сократ первый режиссёр своей судьбы. Подчинивший судьбу своей воле, замкнувший мир в микрокосм.

Даже если грубая провокация не удастся, всё равно с последней точкой «Тупика» жизнь моя замкнётся и погаснет. Я превращусь в персонаж – нечто неотъемлемое от определённого сюжета. Жизнь превратится в сюжет, всё ничтожно сбудется.

Осознав свою ничтожность, я мечтал о несчастной любви. Мне хотелось встретить её, я успокаивал себя тем, что у каждого человека должна быть любовь, пускай несчастная и несбывшаяся. Точнее, несчастная, но сбывшаяся. На тысячи ладов я представлял себе сначала холодный гнев и презрение, а потом ещё более обидное равнодушное участие, холодную и брезгливую жалость. Но всё равно это – рука, насмешливо комкающая моё письмо-признание, – даже это было так хорошо, светло. Всё получалось, жизнь получала осмысленность. Возникало светлое, необидное прошлое, несчастная, но достойная «личная жизнь».

Но я совершил наивную русскую ошибку, «ошибку Леонтьева». Недооценил злорадства судьбы. Не было ничего. Евгений Леонов собрался выступать в роли Ромео, уже предвидел свист и хохот, будущую «неудачу своей личности», тем большую, чем искреннее и проникновеннее будет произносить он вечный монолог из чужого амплуа. Но получилось ещё хуже, ещё злораднее. Его так и не вызвали на сцену; он сидел в полутёмной гримёрной и рыдал. Краска щипала глаза, текла по лицу; было душно и глупо.

Набоков вспоминал, что он в 17 лет ещё никого не любил, но уже спокойно знал о будущей, ждущей его светлой любви. Хотя, заметил Набоков, было все же тоскливо.

В 17? Разве это «ожидание»? А вот в 18? И всё тянется, тянется. Пустое, тус-клое одиночество. А тут 19 лет. Потом 20, 21, 22. Почти каждый день кончается одинокими слезами. И праздники – Новый год, день рождения – уткнувшись в подушку. А тут 23, 24, 25, 26, 27. Молодость проходит, уже прошла. И наконец всё сбывается, но в виде дешёвого «Тупика», когда сокровенная тайна личности, её трагедия выбалтывается первому встречному-поперечному читателю просто так. То, что мечталось как выговаривание перед сочувствующим и жалеющим человеком, внешне чужим, но внутренне, в моем мире, абсолютно близким и родным, превращается в лучшем случае в «рассказ об Одинокове», бормочущийся в скучном сумраке пригородного полустанка случайному знакомому.

Все сбылось. Всё, по крайней мере достаточно значительная часть, сказана. Теперь делиться не только не с кем, но и нечем. Персона обернулась персонажем. Книга эта – злорадство, тупик, петля на моей шее, итог моей несостоявшейся жизни.

А ведь могла же она состояться. Гоголь писал, что сбоку Павел Иванович Чичиков был похож на Наполеона. Вот и жизнь моя в одном из миллионов воз-можных ракурсов, хотя бы в одном единственном, могла бы стать Трагедией.