265
265
Примечание к №254
Единственное, что отличает его от моралистов XVIII в., это русское спохватывание, хотя и достаточно рудиментарное.
Бердяев договорился до того, что его русская идея правильная, а русский народ неправильный (274), не соответствующий его идее. Он писал в 1918 году в предисловии к своему сборнику «Судьба России»:
«Не вера, не идея изменилась, но мир и люди изменили этой вере и этой идее … Русский народ не захотел выполнить своей миссии в мире, не нашёл в себе сил для её выполнения, совершил внутреннее предательство».
Совершенно непонятно, как можно изменить национальной идее, изменить року, фатуму. Это так же нелепо, как изменение собственной национальности или возраста. Тут Бердяев, конечно, запутался. Фраза об измене «народа» удобно выносит самого автора за рамки страшных событий, а претензии на объективное понимание национальной веры и национальной идеи подымают его, жалкую жертву, до вершин мирового Олимпа. На самом деле, если и произошла измена, то лишь измена вере и идее самого Бердяева, которые он так легкомысленно отождествил с национальным универсумом. То есть произошло опровержение «национальной идеи Бердяева» как несоответствующей национальной идее России. Одновременно произошло и окончательное включение бердяевщины в национальную идею как некой частности. А именно включение в качестве локального проявления такого свойства Национального Рока России, каковым является сатанинское злорадство (280).
Бердяев, вслед за десятком других русских мыслителей, почему-то решил, что русская идея хорошая. Надо сказать, что потрясающая наивность этого решения Бердяева всё же отчасти мучила, и отсюда его беспомощный антиномизм. Но этот антиномизм являлся лишь примитивной формой заглушечного мышления, не больше. То есть элементарным индивидуальным осуществлением настоящей русской идеи. Попытка самопознания могла бы помочь тут Бердяеву, помогла бы нащупать некоторые действительные черты национальной идеи. Он мог бы понять её через осмысление собственного понимания национальной идеи. Но тайна национального рока оказалась ему недоступной. Он просмотрел её своими простыми-пустыми фасетками паука. Бердяев однодум. В философии однодума нет тайны, точнее, его тайна выразима, это тайна с маленькой буквы, «тайна в стенном шкафу». Однодум пишет одну книгу. Все остальные – лишь вариации. При «многодумности», полифонии тайна невыразима и вылезает своими краями в реальность лишь через удивительно красивые повторы отдельных тем, непосредственно с ней не связанных. Тайна на изломе ветвей. Неестественность, неорганичность переплетения наталкивает ищущий глаз на поиск спрятанного смысла, внутренней естественности и органичности. Это «я» человека и его «речь». Таков, конечно, Розанов. А у Бердяева речь стала его «я» и, следовательно, лишь закрыла густой вуалью окружающий мир. Слишком панибратски стал он обращаться с национальным архетипом.